Сказка про черную собаку

А на другой день белочка и тамарочка проснулись и ничего не помнят. как будто вчера и не было ничего.

А на другой день Белочка и Тамарочка проснулись — и ничего не помнят. Как будто вчера и не было ничего. Как будто они и купаться без спросу не ходили, и по улицам голые не бегали, — и про вора, и про милиционера, и про все на свете забыли.
Проснулись они в этот день очень поздно и давай, как всегда, в кроватках возиться, давай подушками кидаться, давай шуметь, петь, кувыркаться.

Мама приходит и говорит:
— Девочки! Что это с вами? Как вам не стыдно! Почему вы так долго копаетесь? Завтракать надо!

А девочки ей говорят:

— Мы не хотим завтракать.

— Как это не хотите? Вы разве не помните, что вы вчера обещали милиционеру?

— А что? — говорят девочки.

— Вы обещали ему вести себя хорошо, слушаться маму, не капризничать, не шуметь, не кричать, не ссориться, не безобразничать.

Девочки вспомнили и говорят:

— Ой, правда, правда! Ведь он нам наши испанские шапочки обещал принести. Мамочка, а он не приходил еще?

— Нет, — говорит мама. — Он вечером придет.

— А почему вечером?

— А потому, что он сейчас на посту стоит.

— А что он там делает — на посту?

— А вы вот одевайтесь поскорей, — говорит мама, — тогда я вам расскажу, что он там делает.

Девочки стали одеваться, а мама присела на подоконник и рассказывает:

— Милиционер, — говорит она, — стоит на посту и охраняет нашу улицу от воров, от разбойников, от хулиганов. Смотрит, чтобы никто не шумел, не буянил. Чтобы дети под автомобили не попадали. Чтобы никто заблудиться не мог. Чтобы все люди могли спокойно жить и работать.

Белочка говорит:

— И, наверно, чтобы никто купаться без спросу не ходил.

— Вот, вот, — говорит мама. — Он, в общем, следит за порядком. Чтобы все люди вели себя хорошо.

— А кто плохо себя ведет?

— Тех он наказывает.

Белочка говорит:

— И взрослых наказывает?

— Да, — говорит мама, — и взрослых наказывает.

Белочка говорит:

— И у всех шапки отбирает?

— Нет, — говорит мама, — не у всех. Он только испанские шапки отбирает, и только у непослушных детей.

— А у послушных?

— А у послушных не отбирает.

— Так что имейте в виду, — говорит мама, — если вы будете сегодня плохо себя вести, милиционер не придет и шапочки не принесет. Ни за что не принесет. Вот увидите.

— Нет, нет! — закричали девочки. — Вот увидишь: мы будем себя хорошо вести.

— Ну, ладно, — сказала мама. — Посмотрим.

И вот, не успела мама из комнаты выйти, не успела дверь захлопнуть девочек не узнать: одна другой лучше стали. Оделись они быстренько. Вымылись начисто. Вытерлись насухо. Сами постельки убрали. Сами друг другу косички заплели. И не успела их мама позвать, они уж — готово дело — садятся за стол завтракать.

Всегда они за столом капризничают, всегда торопить их надо, — копаются, носом клюют, а сегодня — как будто другие девочки. Так быстро едят, как будто их десять дней не кормили. Мама не успевает даже бутерброды намазывать: один бутерброд — Белочке, другой — Тамарочке, третий — опять Белочке, четвертый — опять Тамарочке. А тут еще кофе наливай, хлеб нарезай, сахар накладывай. У мамы даже рука устала.

Белочка одна целых пять чашек кофе выпила. Выпила, подумала, да и говорит:

— А ну-ка, мамочка, налей мне, пожалуйста, еще полчашечки.

Но тут даже мама не вытерпела.

— Ну, нет, — говорит, — хватит, голубушка! Еще лопнешь ты у меня, — что я тогда с тобой делать буду?!

Позавтракали девочки и думают: «Чем бы нам теперь заняться? Что бы такое получше придумать? Давай, — думают, — поможем маме посуду со стола убирать». Мама посуду моет, а девочки ее вытирают и в шкафик на полочку ставят. Тихонечко ставят, осторожненько. Каждую чашку и каждое блюдце двумя руками носят, чтобы не раскокать нечаянно. И сами все время ходят на цыпочках. Разговаривают между собой чуть ли не шепотом. Друг с дружкой не ссорятся, не препираются. Тамарочка Белочке нечаянно на ногу наступила. Говорит:

— Извиняюсь, Белочка. Я тебе на ногу наступила.

А Белочке хоть и больно, хоть она вся и сморщилась, а говорит:

— Ничего, Тамарочка. Наступай, наступай, пожалуйста…

Вежливые стали, воспитанные, — мама глядит — не налюбуется.

«Вот так девочки, — думает. — Вот бы всегда такие были!»

Весь день Белочка и Тамарочка никуда не ходили, всё дома сидели. Хоть и очень им хотелось в садике побегать или с ребятами на улице поиграть, «нет, — думают, — все-таки не пойдем, не стоит. Если на улицу выйдешь, — там мало ли что. Там еще подерешься с кем-нибудь или платьице нечаянно разорвешь… Нет, — думают, — уж лучше мы дома будем сидеть. Дома как-то спокойнее…»

Почти до самого вечера девочки дома просидели — в куклы играли, рисовали, картинки в книжках разглядывали… А вечером приходит мама и говорит:

— Что ж это вы, доченьки, целый день в комнатах сидите, без воздуха? Надо воздухом дышать. Идите-ка на улицу, погуляйте. А то мне сейчас пол надо мыть, — вы мне мешать будете.

Девочки думают:

«Ну что ж, если мама велит воздухом дышать, ничего не поделаешь, пойдем подышим».

Вот вышли они в сад и стали у самой калитки. Стоят и изо всех сил воздухом дышат. А тут в это время подходит к ним соседская девочка Валя. Она им говорит:

— Девочки, идемте в пятнашки играть.

Белочка и Тамарочка говорят:

— Нет, нам не хочется.

— А почему? — спрашивает Валя.

Они говорят:

— Нам нездоровится.

Тут еще дети подошли. Стали их звать на улицу.

А Белочка и Тамарочка говорят:

— Нет, нет, и не просите, пожалуйста. Все равно не пойдем. Мы сегодня больные.

Соседская Валя говорит:

— А что у вас болит, девочки?

Они говорят:

— У нас невозможно до чего головы болят.

Валя у них спрашивает:

— А зачем же вы тогда с голыми головами ходите?

Девочки покраснели, обиделись и говорят:

— Как это с голыми? И вовсе не с голыми. У нас волосы на головах.

Валя говорит:

— А где же ваши испанские шапочки?

Девочкам стыдно сказать, что у них милиционер шапочки отобрал, они говорят:

— Они у нас в стирке.

А в это время их мама как раз шла через сад за водой. Она услыхала, что девочки неправду сказали, остановилась и говорит:

— Девочки, зачем вы неправду говорите?!

Тогда они испугались и говорят:

— Нет, нет, не в стирке.

Потом говорят:

— У нас их вчера милиционер отобрал, потому что мы непослушные были.

Тут все удивились и говорят:

— Как? Разве милиционер шапки отбирает?

Девочки говорят:

— Да! Отбирает!

Потом говорят:

— У кого отбирает, а у кого и не отбирает.

Тут один маленький мальчик в серенькой кепке спрашивает:

— Скажите, а кепки он тоже отбирает?

Тамарочка говорит:

— Вот еще. Очень ему нужна твоя кепка. Он только испанские шапки отбирает.

Белочка говорит:

— Которые только с кисточками.

Тамарочка говорит:

— Которые только очень хорошие дети могут носить.

Соседская Валя обрадовалась и говорит:

— Ага! Значит, вы — нехорошие. Ага! Значит, вы — плохие. Ага!..

Девочкам и сказать нечего. Они покраснели, смутились и думают: «Что бы такое ответить — получше?»

И ничего придумать не могут.

Но тут, на их счастье, на улице появился еще один мальчик. Этого мальчика никто из ребят не знал. Это был какой-то новый мальчик. Наверно, он только что приехал на дачу. Он был не один, а вел за собой на веревке огромную, черную, большеглазую собачищу. Собака эта была такая страшенная, что не только девочки, но даже самые храбрые мальчики, как увидели ее, завизжали и кинулись в разные стороны. А незнакомый мальчик остановился, засмеялся и сказал:

— Не бойтесь, она не укусит. Она у меня сегодня уже покушала.

Тут кто-то говорит:

— Да. А может быть, она еще не наелась.

Мальчик с собакой подошел ближе и говорит:

— Эх вы, трусы. Такого песика испугались. Во! — видали?

Он повернулся к собаке спиной и сел на нее, как на какой-нибудь плюшевый диванчик. И даже положил ногу на ногу. Собака зашевелила ушами, оскалилась, но ничего не сказала. Тогда те, кто был похрабрее, подошли ближе… А мальчик в серенькой кепке — так тот подошел совсем близко и даже сказал:

— Пюсик! Пюсик!

Потом он откашлялся и спросил:

— Скажите, пожалуйста, откуда у вас такой пес?

— Дядя подарил, — сказал мальчик, который сидел на собаке.

— Вот так подарочек, — сказал какой-то мальчик.

А девочка, которая стояла за деревом и боялась оттуда выйти, сказала плачущим голосом:

— Лучше б он тебе тигра подарил. И то не так страшно было б…

Белочка и Тамарочка стояли в это время за своим забором. Когда появился мальчик с собакой, они побежали к дому, но потом вернулись и даже влезли на перекладину калитки, чтобы лучше было смотреть.

Почти все ребята уже расхрабрились и обступили мальчика с собакой.

— Ребята, отойдите, не видно! — закричала Тамарочка.

— Скажите! — сказала соседская Валя. — Тут тебе не цирк. Если хочешь смотреть, выходи на улицу.

— Захочу — и выйду, — сказала Тамарочка.

— Тамарочка, не надо, — прошептала Белочка. — А вдруг…

— Что вдруг? Ничего не вдруг…

И Тамарочка первая вышла на улицу, а за ней и Белочка.

В это время кто-то спросил у мальчика:

— Мальчик, а мальчик. А как твою собаку зовут?

— Никак, — сказал мальчик.

— Как это никак! Так и зовут Никак?

— Ага, — сказал мальчик. — Так и зовут Никак.

— Вот так имя! — засмеялась соседская Валя.

А мальчик в серенькой кепке кашлянул и сказал:

— Назовите ее лучше — знаете как? Назовите ее — Черный Пират!

— Ну вот еще, — сказал мальчик.

— Нет, ты знаешь, мальчик, как ее назови, — сказала Тамарочка. — Назови ее Бармалей.

— Нет, лучше знаешь как, — сказала маленькая девочка, которая стояла за деревом и все еще боялась оттуда выйти. — Назови ее — Тигыр.

Тут все ребята стали наперебой предлагать мальчику имена для собаки.

Один говорит:

— Назови ее Чучело.

Другой говорит:

— Пугало.

Третий говорит:

— Разбойник!

Другие говорят:

— Бандит.

— Фашист!

— Людоед…

А собака слушала-слушала, и, наверно, ей не понравилось, что ее так некрасиво обзывают. Она вдруг как зарычит, как подскочит, что даже тот мальчик, который на ней сидел, не удержался и полетел на землю. А остальные ребята кинулись в разные стороны. Девочка, которая стояла за деревом, споткнулась и упала. Валя на нее налетела и тоже упала. Мальчик в серенькой кепке уронил свою серенькую кепку. Какая-то девочка стала кричать: «Мама!» Другая девочка стала кричать: «Папа!» А Белочка и Тамарочка — те, конечно, сразу к своей калитке. Открывают калитку и вдруг видят, что собака на них бежит. Тогда и они тоже стали кричать: «Мама!» И вдруг слышат — кто-то свистит. Оглянулись — идет по улице милиционер. Фуражка на нем белая, рубашка белая и перчатки на руках тоже беленькие, а на боку — желтая кожаная сумка с железной пряжкой.

Идет милиционер большими шагами по улице и в свисток свистит.

И сразу на улице тихо, спокойно стало. Девочки перестали визжать. Перестали «папа» и «мама» кричать. Те, кто упал, поднялись. Те, кто бежал, остановились. И даже собака — и та захлопнула пасть, села на задние лапы и завиляла хвостом.

А милиционер остановился и спрашивает:

— Это кто тут шумел? Кто тут порядок нарушает?

Мальчик в серенькой кепке надел свою серенькую кепку и говорит:

— Это не мы, товарищ милиционер. Это собака порядок нарушает.

— Ах, собака? — сказал милиционер. — А вот мы ее сейчас за это в милицию заберем.

— Заберите, заберите! — стали просить девочки.

— А может быть, это не она кричала? — говорит милиционер.

— Она, она! — закричали девочки.

— А кто это сейчас «папа» и «мама» кричал? Тоже она?

В это время выбегает на улицу Белочкина и Тамарочкина мама. Она говорит:

— Здравствуйте! Что случилось? Кто меня звал? Кто кричал «мама»?

Милиционер говорит:

— Здравствуйте! Это, правда, не я кричал «мама». Но мне как раз вас и нужно. Я пришел узнать, как ваши девочки сегодня себя вели.

Мама говорит:

— Вели они себя очень хорошо. Только воздухом мало дышали, в комнатах целый день сидели. А вообще ничего, хорошо себя вели.

— Ну, если так, — говорит милиционер, — тогда получите, пожалуйста.

Расстегивает свою кожаную сумку и достает — испанские шапочки.

Девочки посмотрели — и ахнули. Видят — всё на испанских шапочках как полагается: и кисточки висят, и каемочки по краям, а спереди, под кисточками, еще приделаны красные красноармейские звездочки, и на каждой звездочке — маленький серпик и маленький молоток. Это, наверно, милиционер сам приделал.

Обрадовались Белочка и Тамарочка, стали благодарить милиционера, а милиционер сумку застегнул и говорит:

— Ну, до свиданья, я пошел, мне некогда. Смотрите у меня — в следующий раз лучше себя ведите.

Девочки удивились и говорят:

— Как лучше? Мы и так себя хорошо вели. Лучше уж нельзя.

Милиционер говорит:

— Нет, можно. Вы вот, мама говорит, целый день в комнатах сидели, а это нехорошо, это вредно. Надо на воздухе бывать, в садике гулять…

Девочки говорят:

— Да. А если в сад выйдешь, тогда и на улицу захочется.

— Ну и что ж, — говорит милиционер. — И на улице можно гулять.

— Да, — говорят девочки, — а если на улицу выйдешь, тогда поиграть, побегать захочется.

Милиционер говорит:

— Играть и бегать тоже не запрещается. Даже наоборот, полагается детям играть. Даже такой закон есть в нашей Советской стране: все дети должны резвиться, веселиться, никогда нос не вешать и никогда не плакать.

Белочка говорит:

— А если собака укусит?

Милиционер говорит:

— Если собаку не дразнить, она не укусит. И бояться не надо. Чего ее бояться? Вы посмотрите, какой это славный песик. Ох, какой замечательный песик! Его, наверно, зовут Шарик.

А собака сидит, слушает и хвостом виляет. Как будто понимает, что это про нее говорят. И совсем она не страшная — смешная, лохматая, пучеглазая…

Милиционер перед ней на корточки присел и говорит:

— А ну, Шарик, дай лапу.

Собака немножко подумала и дает лапу.

Все удивились, конечно, а Белочка вдруг подходит, садится тоже на корточки и говорит:

— А мне?

Собака на нее посмотрела — и ей тоже лапу дает.

Тогда и Тамарочка подошла. И другие ребята. И все стали наперебой просить:

— Шарик, дай лапу!

А пока они тут с собакой здоровались и прощались, милиционер потихоньку поднялся и пошел по улице — на свой милицейский пост.

Белочка и Тамарочка оглянулись: ой, где же милиционер?

А его и нету. Только белая фуражечка мелькает.

Продолжение

Рассказы о Белочке и Тамарочке — В лесу

Издательство «Новое литературное обозрение» представляет книгу Вадима Михайлина «Бобёр, выдыхай! Заметки о советском анекдоте и об источниках анекдотической традиции».

«Приходит в исполком блоха-беженка…» «Откинулся волк с зоны и решил завязать…» «Идут звери на субботник, смотрят — заяц под деревом лежит…» Почему героями советского анекдота так часто становились животные? Как зооморфные культурные коды взаимодействовали с коллективной и индивидуальной памятью, описывали социальное поведение и влияли на него? В своей книге филолог и антрополог Вадим Михайлин показывает, как советский зооморфный анекдот противостоял официальному дискурсу и его манипулятивным задачам. Он разрушал механизмы формирования культурных мифов и нередко подрывал усилия государственной пропаганды. Анекдоты о Пятачке-фаталисте, алкоголике Чебурашке, развратнице Лисе и других персонажах-животных отражали настроения и опасения граждан, позволяли, не говоря ни о чем прямо, на самом деле говорить обо всем — и чутко реагировали на изменения в обществе.

Предлагаем прочитать фрагмент книги.

О когнитивных основаниях зооморфной сюжетики

Как уже было сказано выше, советский анекдот во многом восходит к сказке; применительно к анекдоту зооморфному имеет смысл говорить о вполне конкретном сказочном жанре, устойчиво именуемом «сказкой о животных» (animal tale), при том что даже для самых завзятых структуралистов попытка найти единые формальные основания для того, чтобы более или менее четко определить этот жанр, неизбежно заканчивается неудачей. Так, Владимир Пропп, раскритиковав указатель Аарне — Томпсона за «перекрестную классификацию» и заключив свою филиппику пассажем о том, что «сказки должны определяться и классифицироваться по своим структурным признакам»[1], сам попросту избегает разговора именно о структурных признаках этого жанра, мимоходом ссылаясь на то, что «сказки о животных представляют исторически сложившуюся цельную группу, и выделение их со всех точек зрения оправданно»[2].

В конечном счете, как правило, всё сводится к нехитрой формуле: сказки о животных суть сказки, в которых действующими лицами являются животные. С чем я не могу не согласиться — с одной значимой оговоркой. Любой повествовательный жанр (что, применительно к устной традиции, автоматически делает его еще и жанром перформативным) представляет собой способ организации проективных реальностей, соответствующий когнитивным навыкам и ситуативно обусловленным запросам целевой аудитории. И его (формально выделяемые на уровне сюжета, системы отношений между акторами и т. д.) структурные особенности, сколь угодно четко выраженные, вторичны по отношению к тем когнитивным основаниям, на которых аудитория согласна принимать участие в построении этих проективных реальностей, а также к тем ситуативным рамкам, которые делают исполнение возможным. Так что если мы хотим понять, почему практически во всех известных нам культурах люди рассказывают друг другу самые разные и по-разному организованные истории о животных (а также разыгрывают маскарадные перформансы, снимают кино, используют зооморфные образы в процессе саморепрезентации, в досуговых практиках, политической риторике и т. д.), нужно разобраться с тем, какую роль «зверушки» привычно играют в наших когнитивных навыках и установках[3].

Мы — социальные животные, чья социальность основана на способности каждого отдельного человека создавать, передавать и воспринимать сложные сигналы, позволяющие ему и другим людям выстраивать совместимые проективные реальности. Сигналы эти обращаются к так называемым инференциальным системам, которые позволяют нам восстанавливать/выстраивать объемные контексты, отталкиваясь от небольшого количества входящей значимой информации, а роль одного из первичных «фильтров значимости» выполняют онтологические категории, такие как «человек», «пища», «инструмент» и т. д. «Животное» — одна из таких базовых онтологических категорий, причем одна из самых продуктивных, поскольку позволяет задействовать наиболее разнообразные и детализированные режимы метафоризации.

Последняя же, в свою очередь, представляет собой еще один ключ к нашим способностям, связанным с умением выстраивать проективные реальности и затем видоизменять в соответствии с ними собственную среду пребывания. А потому остановлюсь на ее природе чуть подробнее.

Метафора представляет собой единый когнитивный механизм, включающий в себя как минимум две составляющих. Во-первых, метафора есть действенный способ смыслоразличения, устроенный следующим образом: две принципиально разные семантические системы, определяемые через разные онтологические категории (скажем, «человек» и «животное»), сопоставляются через операцию переноса какого-то особо значимого элемента из одной системы в другую: скажем, во фразе «свинья грязь найдет» физически или этически запачканный человек (или, напротив, человек, проявляющий излишнее внимание к чужой «запачканности») уподобляется свинье, животному, одним из признаков которого является любовь к грязевым ваннам. Системы эти должны быть, с одной стороны, совместимы хотя бы по ряду базовых признаков, что упрощает сопоставление: в нашем случае сопоставляются два живых существа, теплокровных, наделенных интенциональностью и — ситуативно — покрытых грязью или заинтересованных в контакте с ней. С другой, они должны быть различимы, что обеспечивает контринтуитивный характер самой операции переноса: перенесенный элемент «торчит» из чуждого контекста и привлекает к себе внимание (одна из наших инференциальных систем настороженно относится к некоторым субстанциям, которые именно по этой причине подгоняются под общую категорию «грязь» с выраженным негативным фоном; адекватный человек грязи должен избегать). Контринтуитивный характер совершенного переноса фокусирует внимание на базовых дихотомиях, позволяя за их счет более четко «прописывать» разницу между исходными системами: подчеркнув неполную социальную адекватность испачкавшегося человека, мы лишний раз «проводим границы человечности».

Во-вторых, метафора представляет собой когнитивную матрицу, которая позволяет наиболее экономным способом вменять конкретному элементу системы целый набор сопряженных между собой и неразличимых в дальнейшем признаков — за счет сопоставления этого элемента с элементом другой системы, определяемой через другую онтологическую категорию. Так, называя человека собакой, мы как бы приписываем ему вполне определенные качества (агрессивность, трусость, подобострастность, преданность хозяину, жадность, неприятный запах, неразборчивость в еде и сексе, особую сигнальную систему, ориентированность на стайное поведение и т. д.), отличающие, с принятой у нас точки зрения, собаку от других животных. В зависимости от конкретной ситуации, на передний план может выходить тот или иной конкретный признак, но все остальные идут в нагрузку, поскольку одна из наших инференциальных систем в ответ на конкретный информационный раздражитель выдает всю совокупность признаков, касающихся требуемого объекта.

Четко ощутимые базовые дихотомии, различающие две онтологические категории, препятствуют прямому, аналитическому считыванию вмененных признаков через «поверку действительностью». Нам попросту не приходит в голову расщеплять полученный пакет на отдельные признаки, верифицировать каждый из них через сопоставление с реальностью и определять, насколько неразборчив в сексе человек, которого сравнили с собакой, имея в виду его преданность другому человеку, — или насколько приятно от него пахнет.

Что, естественно, не отменяет значимого присутствия этих признаков, которые считываются автоматически (хотя и не обязательно все подряд и в полном объеме), в комплексе и без затраты дополнительных когнитивных усилий. Более того, одна из устойчивых коммуникативных стратегий, направленная на разрушение пафоса чужого высказывания, как раз и связана с «конкретизацией метафоры». Если в ответ на фразу о «преданном как собака» человеке вы получаете замечание «только не лает / блох не вычесывает / столбы не метит», это означает резкое понижение общей оценки объекта высказывания. Актуализируя скрытые на момент высказывания — но вполне соответствующие его структуре — компоненты метафоры, собеседник превращает ее из нейтральной фигуры речи в инструмент влияния и перехватывает ситуативную инициативу.

Зооморфное кодирование — одна из наиболее продуктивных стратегий метафоризации, если вообще не самая продуктивная. Звери, с одной стороны, четко отграничиваются от людей в качестве одной из онтологических категорий, человеку противопоставленных, — и это дает, собственно, основание для построения метафор. С другой, эта базовая классификационная категория по ряду основополагающих признаков (одушевленность, целеполагание, для птиц и млекопитающих — теплокровность и т. д.) сближена с категорией «человек»[4], что создает надежные основания для «достоверных» и множественных операций переноса, позволяя создавать целые метафорические контексты, построенные на постоянном мерцании смыслов между «верю» и «не верю». И, соответственно, выстраивать на основе этих контекстов разветвленные и потенциально очень смыслоемкие культурные коды.

Итак, животные:

1) составляют одну из наиболее репрезентативных категориальных групп, члены которой объединены рядом общих признаков (способность двигаться по собственному почину, способность различать себе подобных, посылать и улавливать сигналы, а также реагировать на них, потребность в питании и кислороде; для более узкой категории «зверь» — шерсть, теплокровность, четвероногость как принцип);

2) обладают устойчивыми нишами в тех же пищевых цепочках, в которые включен человек, и тем самым обречены на повышенное (конкурентное) внимание со стороны последнего;

3) при более чем широком видовом разнообразии виды обладают ярко выраженными наборами визуальных и поведенческих характеристик (а также аудиальных, ольфакторных,  тактильных) и тоже включены в систему устойчивых взаимоотношений между собой, что дает возможность максимально разнообразного и разнопланового сопоставления конкретных видов с конкретными человеческими индивидами и/или группами, а также с теми системами отношений, которые между ними возникают.

Таким образом, наш устойчивый интерес к животным объясним, среди прочих причин, еще и тем, что нашему сознанию удобно оперировать их образами, решая при этом свои, сугубо человеческие задачи. В рамках культур, именуемых традиционными[5], зооморфное кодирование представляет собой систему крайне разветвленную и многоаспектную.

Через зооморфные тропы кодируются социальные статусы и хозяйственные навыки, моральные аттитюды и пространственно-временные отношения, возрасты человеческой жизни и события, связанные со смертями и рождениями, звери обильно населяют воинские, эротические, демонстративные, агональные, пейоративные, игровые и прочие практики. Кажется, невозможно найти такую сферу человеческой жизни, которая в человеческой истории так или иначе не была бы означена через зооморфные коды.

Еще одна особенность животных — это менее выраженная по сравнению с человеком индивидуализация внешнего облика каждой конкретной особи в пределах вида — естественно, если исходить из человеческой точки зрения. Наша психика, на протяжении многих тысячелетий формировавшаяся в пределах малых групп, привычна к тому, что человек должен помнить в лицо всех тех людей, с которыми он встречается на протяжении своей жизни: отсюда наша привычка автоматически вглядываться в лица людей, идущих нам навстречу в городской толпе, отсюда и масса острых психологических проблем, свойственных обитателям мегаполисов[6].

Животные же «в лицо» — как то диктуют нам наши инференциальные системы, связанные с выстраиванием «личных картотек», — различимы гораздо хуже. Многие из них в рамках собственного вида попросту ориентированы на малодоступные нашим органам чувств сигнальные системы, скажем ольфакторные; для нас же, безнадежных визуалов, эти сигналы пропадают втуне. Конечно, каждый владелец собаки или кошки скажет вам, что узнает своего эрдельтерьера за сто метров среди сотни других эрдельтерьеров, и некоторые при этом даже почти не соврут. Конечно, всякий хороший пастух помнит каждую корову в своем стаде — если стадо это не превышает нескольких десятков голов. Но даже среди народов, традиционно занимающихся скотоводством, практика клеймления распространена весьма широко и служит отнюдь не только гарантией против воровства. Как бы то ни было, животные дают нам уникальную возможность балансировать на грани индивидуализированных и обобщенных характеристик — в чем-то равняясь в этом отношении с представителями других человеческих культур, которых нам тоже проще запоминать, не разделяя и делая при этом значимые исключения для отдельных так или иначе запомнившихся нам представителей общей «породы». Однако даже закоренелый расист и ксенофоб не в состоянии окончательно отменить границу между базовыми онтологическими категориями: он может называть представителей других рас (национальностей, конфессий) собаками или свиньями, но именно что называть, задействуя привычный режим метафоризации, который возможен только в том случае, если говорящий продолжает считать того, кого оскорбляет, человеком. В конце концов, белые плантаторы в южных штатах могли сколь угодно жестоко обращаться с черными рабами и не чаять души в собаках и лошадях, но ни один из них не пытался произвести над нежно лелеемой лошадью процедуру крещения, через возможность которой для тогдашнего христианина пролегала онтологическая граница между человеком и животным.

Итак, животное упрощает процедуру метафоризации.

С одной стороны, самим фактом своей принципиальной инаковости оно четко полагает границу между той актуальной ситуацией, в которой происходит рассказывание истории, и проективной реальностью рассказа: животные могут разговаривать только в сказке, слушатель/зритель занимает привилегированную позицию оценивающего наблюдателя, которому представленная ситуация интересна, но никаких прямых обязательств на него не возлагает. И в этом смысле зооморфная проективная реальность предлагает слушателю/зрителю/читателю то же удовольствие от «безопасного», стороннего и основанного на чувстве превосходства подглядывания за действующими лицами, что и Феокритова идиллия; но только зверь как персонаж снимает социальную неловкость от самого факта подглядывания — что особенно удобно применительно к детской аудитории[7].

С другой стороны, животное как персонаж облегчает кодирование — как за счет своей принципиальной «однозначности», принадлежности к некоему обобщенному классу живых существ, лишенных места в «личной картотеке» слушателя, так и за счет не менее принципиальной «неоднозначности», поскольку каждому такому классу приписывается несколько принципиально разных (и подлежащих различной моральной оценке со стороны слушателя) свойств, которыми рассказчик может оперировать в зависимости от ситуативной необходимости[8].

Итак, зверь как персонаж «зооморфного» текста способен выполнять весьма специфическую задачу — повышать порог зрительской/слушательской эмпатии, то есть снимать излишнюю эмпатию по отношению к действующему лицу за счет контринтуитивного совмещения в одном персонаже человеческих и нечеловеческих черт. И вместе с тем за счет той же самой контринтуитивности привлекать к себе повышенное внимание к себе. Зайчику сочувствуют, а не ставят себя на его место. Исполнитель зооморфного текста — не важно, нарративного, перформативного или чисто визуального (как в скифской торевтике или греческой вазописи), может позволить себе очевидную роскошь: оценку типичной социальной ситуации (позиции, статуса, системы отношений) — в том числе и связанной с личным опытом слушателя — через подушку безопасности. Поскольку речь идет о «зверушках».



[1] Пропп В. Я. Кумулятивная сказка // Пропп В. Я. Поэтика фольклора. М.: Лабиринт, 1998. С. 252.

[2] Пропп В. Я. Жанровый состав русского фольклора // Пропп В. Я. Фольклор и действительность. М.: Лабиринт, 1998. С. 31.

[3] Нижеследующий (до конца главки) пассаж представляет собой несколько переработанную версию текста, написанного мной в 2013 году для совместной с Екатериной Решетниковой статьи, см.: Михайлин В. Ю., Решетникова Е. С. «Немножко лошади»: Антропологические заметки на полях анималистики // Новое литературное обозрение. 2013. № 6 (124). С. 322–342. Свою позицию по вопросу о когнитивных основаниях нашей зацикленности на зооморфной образности я уже сформулировал там и не вижу внятных оснований для того, чтобы делать это заново — по крайней мере, пока.

[4] См. в этой связи «онтологическое дерево», выстроенное Фрэнком Кейлом в кн.: Keil F. C. Semantic and Conceptual Development: An Ontological Perspective. Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1979.

[5] И ориентированных на более узкие суммы публичных контекстов, чем наша культура, а также и, соответственно, на более тонкие, менее подверженные операции абстрагирования системы повседневного смыслоразличения.

[6] Вроде стандартной урбанистической апории: навязчивое чувство одиночества вкупе с ощущением, что вокруг слишком много людей.

[7] В этом смысле классическая зооморфная басня действует по той же схеме, что и зооморфный анекдот, — но только с поправкой на радикальный дидактический поворот в пуанте — вместо столь же радикальной деконструкции всяческой дидактики.

[8] Собственно, о чем-то похожем писал еще Л. С. Выготский в «Психологии искусства», в процессе полемики с Г. Э. Лессингом и А. А. Потебней по поводу их взглядов на (зооморфную) басню. «…каждое животное представляет заранее известный способ действия, поступка, оно есть раньше всего действующее лицо не в силу того или иного характера, а в силу общих свойств своей жизни» — и далее, применительно к басне И. А. Крылова о лебеде, раке и щуке: «…никто, вероятно, не сумеет показать, что жадность и хищность — единственная характерная черта, приписываемая из всех героев одной щуке, — играет хоть какую-нибудь роль в построении этой басни» (Выготский Л. С. Психология искусства. М.: Педагогика, 1987. С. 100, 101).

  • Сказка про черепаху ниндзя
  • Сказка про червячка читать
  • Сказка про царя салтана читать на русском языке
  • Сказка про царевну лягушку кто автор
  • Сказка про царевну варвару слушать