Робинзон крузо роман для детей сочинение кампе белинский виссарион григорьевич

Дмитрий андреевич фурманов чапаев роман оглавление: i. рабочий отряд на вокзале давка. народу - темная темь. красноармейская цепочка по перрону

Дмитрий Андреевич ФУРМАНОВ

ЧАПАЕВ

Роман


ОГЛАВЛЕНИЕ:


I. РАБОЧИЙ ОТРЯД

        На вокзале давка. Народу — темная темь. Красноармейская цепочка по
перрону чуть держит оживленную, гудящую толпу. Сегодня в полночь уходит на
Колчака собранный Фрунзе рабочий отряд. Со всех иваново-вознесенских фабрик, с
заводов собрались рабочие проводить товарищей, братьев, отцов, сыновей… Эти
новые «солдаты» как-то смешны и неловкостью и наивностью: многие только впервые
надели солдатскую шинель; сидит она нескладно, кругом топорщится, подымается,
как тесто в квашне. Но что ж до того — это хлопцам не мешает оставаться бравыми
ребятами! Посмотри, как этот «в рюмку» стянулся ремнем, чуть дышит, сердешный, а
лихо отстукивает звонкими каблуками; или этот — с молодцеватой небрежностью, с
видом старого вояки опустил руку на эфес неуклюже подвязанной шашки и
важно-важно о чем-то спорит с соседом; третий подвесил с левого боку револьвер,
на правом — пару бутылочных бомб, как змеей, окрутился лентой патронов и мечется
от конца до конца по площадке, желая хвальнуться друзьям, родным и знакомым в
этаком грозном виде.
        С гордостью, любовью, с раскрытым восторгом смотрела на них и говорила
про них могутная черная рабочая толпа.
        — Научатся, браток, научатся… На фронт приедут — там живо сенькину
мать куснут…
        — А што думал — на фронте тебе не в лукошке кататься…
        И все заерзали, засмеялись, шеями потянулись вперед.
        — Вон Терентия не узнаешь, — в заварке-то мазаный был, как фитиль, а тут
поди тебе… Козырь-мозырь…
        — Фертом ходит, што говорить… Сабля-то — словно генеральская, ишь
таскается.
        — Тереш, — окликнул кто-то смешливо, — саблю-то сунь в карман — казаки
отымут.
        Все, что стояли ближе, грохнули хохотной россыпью.
        — Мать возьмет капусту рубить…
        — Запнешься, Терешка, переломишь…
        — Пальчик обрежешь… Генерал всмятку!
        — Ага-га… го-го-го. Ха-ха-ха-ха-ха…
        Терентий Бочкин, — ткач, парень лет двадцати восьми, веснушчатый,
рыжеватый, — оглянулся на шутки добрым, ласковым взором, чуть застыдился и
торопливо ухватил съехавшую шашку…
        — Я… те дам, — погрозил он смущенно в толпу, не найдясь, что ответить,
как отозваться на страстный поток насмешек и острот.
        — Чего дашь, Тереша, чего?.. — хохотали неуемные остряки. — На-ко
семечек, пожуй, солдатик божий. Тебе шинель-то, надо быть, с теленка дали…
Ага-га… Ого-го…
        Терентий улыбчиво зашагал к вагонам и исчез в серую суетную гущу
красноармейцев.
        И каждый раз, как попадал в глаза нескладный, — его вздымали на смех,
поливали дождем ядовитых насмешек, густо просоленных острот… А потом опять
ползли деловые, серьезные разговоры. Настроение и темы менялись с быстротой, —
дрожала нервная, торжественная, чуткая тревога. В толпе гнездились пересуды:
        — Понадобится — черта вытащим из аду… Скулили все — обуться не во что,
шинелей нету, стрелять не знаю чем… А вон она — ишь ты… — И говоривший тыкал
пальцем в сторону вагонов, указуя, что речь ведет про красноармейцев. — Почитай,
тыщу целую одели…
        — Сколько, говоришь?
        — Да, надо быть, тыща, а там и еще собирается — и тем все нашли.
Захочешь, найдешь, брат, чесаться тут некогда — подошло время-то он какое…
        — Время сурьезное — кто говорит, — скрепляла хриплая октава.
        — Ну как же не сурьезное. Колчак-то, он прет почем зря. Вишь, и на
Урале-то нелады пошли…
        — Эхе-хе, — вздохнул старина — маленький, щупленький старичок в
кацавейке, зазябший, уморщенный, как гриб.
        — Да… Как-то и дела наши ныне пойдут, больно уж плохо все стало, —
пожалобился скучный, печальный голосок.
        Ему отвечали серьезно и строго:
        — Кто ж их знать может: дела сами не ходют, водить их надо. А и вот тебе
первое слово — тыща-то молодцов!.. Это, брат, д е л о — и большое дело,
бо-ольшое!.. Слышно в газетах вон — рабочих мало по армии, а надо… Рабочий
человек — он толковее будет другого-прочего… К примеру, недалеко ходить —
Павлушку возьмем, Лопаря, — каменный, можно сказать, человек… и голову имеет —
не пропадет небось!
        — Кто говорит, известно…
        — Да не то что мужики, — ты, вон она, на Марфушку на «Кожаную» глянь,
тоже не селедка-баба. Другому, пожалуй, и мужику пить даст.
        Марфа, ткачиха, проходя неподалеку и услышав, что речь идет про нее,
быстро обернулась и подошла к говорившим. Широкая в плечах, широкая лицом, с
широко открытыми голубыми глазами, чуть рябоватая, — она выглядела значительно
моложе своих тридцати пяти лет. Одета в новый солдатский костюм: штаны, сапоги,
гимнастерка, волосы стрижены, шапка сбита на самый затылок.
        — Ты меня что тревожишь? — подошла она.
        — Чего тебя тревожить, Марфуша, — сама придешь. Говорю, мол, не баба у
нас «Кожаная», а кобыла бесседельная…
        — То есть я-то кобыла?
        — Ну, а то кто? — И вдруг переменил шутливый тон. — Говорю, что на воина
ты крепко подошла… Вот что!
        — Подошла — не подошла: надо…
        — Ясное дело, что надо… — Он минутку смолчал и добавил: — Ну, а 
т а м-т о — как?
        — Чего — к а к?
        — Дела всякие свои?
        — Што ж дела… — развела руками Марфуша. — Ребят в приюты посовала,
куда их деешь?
        — Куда деешь… — посочувствовал и собеседник.
        И, передохнув трудно, сказал соболезнующим грудным дыхом:
        — Ну, похраним, похраним, Марфуша, а ты не терзайся: похраним… Поезжай
спокойная, нам тут чего уж осталось и делать, как не за вас работать?.. Придет,
може, время — и мы тогда… а?
        — Так вот же… — кивнула Марфа, — да и вернее всего, што так оно
будет… на одном отряде разве можно смириться?.. Беспременно будет.
        — И ребята, кажись, тово, — мотнул собеседник на вагоны.
        — Чего ж им, — ответила Марфа, — только бы ехать, што ли, скорей: ждать,
говорят, надоело. Ехать и ехать — одно слыхать, чего толшиться?.. Э-гей,
Андреев! — окликнула Марфа кого-то из проходивших. — Насчет отправки чего там
балачут?
        Петербургский слесарь, только недавно приехавший в Иваново,
двадцатитрехлетний юноша с густыми, темно-синими глазами, с бледным лицом,
стройный и гибкий, с коммунаркой на голове, в истертой коричневой шинелишке, —
это Андреев! Подходит четким шагом, точно на доклад; поравнялся, щелкнул в
каблуки, взял под козырек и, без малейшей усмешки глядя в упор на Марфу
чудесными серьезными глазами, — отрапортовал:
        — Честь имею доложить вашему превосходительству: поезд идет через сорок
минут!
        Марфа дернула за рукав:
        — Прощаться-то будем али нет? Ребята ждут, — слово бы надо прощальное,
што ли… Где Клычков? Куда он там запропастился?
        Андреев снова вскинул под козырек и тем же невозмутимым тоном
отчеканил:
        — Пузо чаем прополаскивает, ваше превосходительство!
        Марфа ударила по руке:
        — Брось ты, черт, обалдел, што ли? На вот, генерала себе какого
нашел…
        Он вмиг перетрепенулся и к Марфе чистым, звонким, «своим» голосом:
        — Марфочка…
        — А?
        — Марфочка, — ты сама-то… гм!
        Андреев скорчил выразительную рожу, скомкав губы, вылупив глаза.
        — Чего ето? — поглядела на него Марфа.
        — Отчекрыжишь, поди, што-нибудь?
        Но Марфа ничего не ответила, приподнялась на носки, посмотрела над
толпой:
        — Да вон и сами идут, надо быть…
        Стоявшие около тоже поднялись, шеями вытянулись туда, куда смотрела
Марфа. Там шли трое, окруженные тесным кольцом. Отчетливый выделялся Лопарь — с
черными длинными волосами, блестящими глазами, высокий, худой. Он шел и
братался, словно сам себе ногой на ногу наступал, — вихлястый такой,
нескладный.
        С ним рядом Елена Куницына, ткачиха, девушка двадцати двух лет, которую
так любили за простую, за умную речь, за, ясные мысли, за голос красивый и
крепкий, что слыхали так часто ткачи по митингам. Она еще не в коммунарке —
повязана платком; не в солдатской шинели, а в черном легоньком пальтишке, — это
в январские-то морозы! На бледном строгом лице отпечатлелась внутренняя тихая
радость.
        С Еленой рядом — Федор Клычков. Этот не ткач, вообще не рабочий; он не
так давно воротился сюда из Москвы, застрял, освоился, бегал по урокам, жил, как
птица, тем, что добудет. Был в студентах. В революции быстро нащупал в себе
хорошего организатора, а на собраньях говорил восторженно, увлекательно, жарко,
хоть и не всегда одинаково дельно. Клычкова рабочие знали близко, любили,
считали своим.
        Толпа за перроном при виде Куницыной, Клычкова и Лопаря задвигалась,
зашептала громким шепотом:
        — Сейчас, надо быть, говорить станут.
        — Отправляться скоро…
        — Да уж раскланяться бы, што ли, — спать пора.
        — А вот расцалуемся — и крышка.
        — Слышь, звонок.
        — Первый, што ли?
        — Первый.
        — В двенадцать трогать зачнут…
        — В самую, вишь, полночь так и норовят!
        Сальные короткие пальтишки, дрянненькие шубейки с плешивыми, облезлыми
воротниками, с короткими рукавами, потертыми локтями; черные коротышки-тужурки —
драповые, суконные, кожаные. Стильная толпа!
        Вокзал неширок, народу вбирает в себя мало. Кто посмышленее — зацепились
за изгородь, влезли на подоконники, многие забрались на пристройку вокзала,
свесили головы, таращили глазами по толпе, скрючившись, висли на дверных скобах,
цепляясь за карнизы. Иные заняли проходы, умостились на вагонных крышах, на
лесенках, на приступках… Давка. Каждому охота продраться вперед, поближе к
ящику, с которого станут говорить. Попискивают, покряхтывают, поругивают,
побраниваются. Вот на ящике показался Клычков, — шинелишка старая, обтрепанная:
она унаследовалась от  т о й  войны. Без перчаток мерзнут руки — он их то и дело
сует в карманы, за пазуху, дует в красные хрусткие кулаки. Нынче лицо у Федора
бледней обыкновенного: две последние ночи мало и плохо спал, днями торопился,
много работал, затомел. Голос, такой всегда чистый и звучный, — глуховат,
несвеж, гудит словно из пещеры.
        Клычкову дали первое слово — он будет от имени отряда прощаться с
ткачами. Холодно. Позамерзла толпа. Надо торопиться. Речи должны быть
кратки!
        Федор обвел глазами и не увидел концов черной массы, — они, концы, были
где-то за площадью, освещенной в газовые рожки. Ему показалось, что за этими вот
тысячами, что стоят у него на виду, тесно примыкая, пропадая в густую тьму,
стоят новые, а за теми — новые тысячи, и так без конца. В эту последнюю минуту
он с острой болью почувствовал вдруг, как любима, дорога ему черная толпа, как
тяжело с ней расставаться.
        «Увижу ли?.. Вернусь ли?.. Да и все вернемся ли когда в родные места?..
Приду ли еще когда и стану ли говорить, как говорил столь часто в эти годы?»
        Переполненный скорбным чувством разлуки, не успев обдумать свое короткое
слово, не зная, о чем будет оно, Клычков крикнул как-то особо громко — так он не
кричал никогда:
        — Товарищи рабочие! Остались нам вместе минуты: пробьют последние звонки
— и мы уедем. От имени красных солдат отряда говорю вам: прощайте! Помните нас,
своих ребят, помните, куда и на что мы уехали, будьте готовы и сами за нами идти
по первому зову. Не порывайте с нами связь, шлите вестников, шлите, что сможете,
от грошей своих, помогайте бойцам. На фронте голодно, товарищи, трудно —
труднее, чем здесь. Этого не забывайте! А еще не забывайте, что многие из нас
оставили беспризорные, необеспеченные семьи, детей, обреченных на голод, — не
оставляйте их. Тяжко будет сидеть нам в окопах, страдать в походах, в боях… Но
стократ тяжелей будет вынести муку, если узнаем к тому, что семьи наши умирают
беспомощные, покинутые, всеми забытые… И еще вам одно слово на разлуку:
работайте! дружнее работайте! Вы — ткачи и знать про то должны, что, чем больше
соткете в Иванове, тем будет теплее в уральских оренбургских снежных степях, —
везде, куда попадет отсюда ваше добро. Работайте и накрепко запомните, что
победа не только в нашем штыке, но еще и в вашем труде. Увидимся ли снова когда?
Станем верить, что да! Но если и не будет встречи — что тужить: революция не
считает отдельных жертв. Прощайте, дорогие товарищи, от имени красных солдат
отряда — прощайте…
        Словно буйным бураном завыла снежная степь, — толпа зарыдала ответным
гулом:
        — Прощайте, ребята! Счастливо… Не забудем…
        И когда смолкли — остановилась печальная тишина. Так было минуту, и
вдруг по толпе зашелестело шепотком:
        — Елена… Елена вышла… Куницына…
        На ящике выросла Елена Куницына. Были густы и вовсе черны светло-карие
чудесные глаза Елены. Быстрым движеньем руки скользнула она по щеке, по виску,
спрятала прядки волос под платком, а платок обеими руками плотно примяла к
голове.
        И сказала негромко, словно сама себе:
        — Товарищи!
        Вся вытянулась к ней онемелая, ждущая толпа.
        — Я вам скажу на прощанье, товарищи, что мы будем фронтом, а вы,
например, тылом, но как есть одному без другого никак не устоять. Выручка, наша
выручка — вот в чем главная теперь задача. Когда мы будем знать, что за спиной
все спокойно да ладно — ништо не будет нам трудно, товарищи. А ежели и у вас тут
кисель пойдет — какая она будет война? Мы не зря, рабочие-то, два эти года
мучились — али зазря, али понапрасну? Нет, товарищи, по делу это все. Вот, к
примеру, и мы идем, женщины: нас в отряде двадцать шесть человек. Мы тоже
поняли, какой это момент переживает вся страна. Надо, значит, идти — вот вам и
весь сказ! Женщины — матери, жены, дочери, сестры, невесты, подруги — все они
вам посылают через меня свой последний поклон. Прощайте, товарищи, будьте крепки
духом, а мы тоже…
        В ответ ей тысячеустая грудная радость, страстные клятвы, благодарность
за умное, за бодрое слово:
        — Эх, Еленка, тебе бы в министрах быть! Ну и баба — чисто машина
работает!
        Из толпы пробрался, влез на ящик одетый в желтую кацавейку, в масленую
кепку, в валяные сапоги — старый ткач. Морщинилось темными глубокими полосами
иссохшее лицо старика, шамкали смутным шепотом губы. По мокрым, но светлым
глазам, по озаренному лицу, словно волны, подымались накаты безмерной
радости:
        — Да, мы ответим… ответим… — Он замялся на миг и вдруг обнажил
сивую, оседелую голову. — Собирали мы вас — знали на што! Всего навидаетесь,
всего испытаете, может, и вовсе не вернетесь к нам. Мы, отцы ваши, — ничего, что
тяжело, — скажем как раз: ступайте! Коли надо идти — значит, идти. Неча тут
смозоливать. Только бы дело свое не посрамить, — то-то оно, дело-то! А в самые
што ни есть плохие дни и про нас поминайте, оно легче будет. Мы вам тоже заруку
даем: детей не оставим, жен не забудем, помочь какую ни есть, а дадим! Известно,
дадим — на то война. Нешто можно без того…
        Старик степенно развел руками и грустно внятно чмокнул: все равно-де,
выходу нет иного!
        Потом он минуту постоял, обождал свои мысли и, не дождавшись, махнул
рукой, быстро насунул кепку на сивую жидковолосую голову и — вовсе готовый уйти
— крикнул слышным, резким голосом:
        — Прощайте, ребяты… может, совсем…
        Старый голос вздрогнул слезами, и слезная дрожь острым током секанула
толпу…
        — Может, тово… Всего бывает. Мало ли што, война-то… Она тово…
        И в темные морщины из мокрых глаз хлынули обильные слезы. Грязным
рукавом кацавейки он слезы мазал по лицу. Многие плакали в толпе. Другие кричали
спускавшемуся вниз ткачу:
        — Верно, отец! Правильно!! Правильно, старина!
        Старик сошел. Ящик остался пуст. Тонко и звонко над толпой пробил второй
звонок. Клычков вскочил в останный раз на ящик:
        — Ну, прощайте! Еще раз прощайте, товарищи! За нашу встречу, за
счастливую будущую встречу: ура!
        — Ура… ура… ура!!!
        И чуть стихло — команда:
        — Отряд, по местам!
        Замелькали суетно шапки, фуражки, коммунарки, защелкали прощальные
поцелуи. Поплыли торопливым заливчатым гудом напутственные речи, степенные
советы, печальные просьбы, напрасные утешенья.
        На плече у хмурого красноармейца вздрагивала материнская голова. Слезы
замочили серое лицо. Стонала, всхлипывала, плакала рокотно какая-то одна
половинка, — другая остыла, серьезная, крепкая и смолкшая в задумье.
        Отряд в вагонах. Ближе примкнула толпа, — она из вагонных окон отлилась
сплошной безликой массой. Масса ворочалась, гудела, волновалась, словно огромный
шерстистый зверь — тысячелапый, тысячеглазый, податливый, как
медведь-мохнач.
        Третий звонок…
        Засвистели свистки соловьями, загудели сычами гудки, зафыркала трудно
паровозная глотка, зачадила, задышала, лязгнули колеса по мерзлым рельсам,
хрустнули на съеме, треснули вагоны, снялись со стоянки, покатились…
        Кричали красноармейцы из вагонов, кричала и вослед бежала гибкая черная
толпа. Потом вагоны пропали во тьме, и только можно было слышать, как вдалеке
что-то ухало, скрежетало, все глубже, глубже уходило в черную ночь…
        Понурые, унылые, со слезами, с горестной речью в полуночном январском
холоду расходились со станции по домам ткачи.

        До Самары от Иваново-Вознесенска ехали что-то очень долго — не меньше
двух недель. Но по тем временам и этот срок — кратчайший. Дорога мало затомила,
— любы-дороги новые места, крепит необычная обстановка, треплет смена
впечатлений, тонкой, высокой струной звенит настроенье: острота новизны смывала
серую скуку нудной езды, тоску стоянок в тупиках глухих полустанков. Что ни
остановка — у эшелона бойкая работа. Весь долгий путь перемечен митингами,
собраньями, заседаньями, самодельными лекциями, говорливыми беседами по кружкам
охотников-слушателей. Отряд ткачей-большевиков — толковых, строгих до себя ребят
— весь путь пробороздил глубоким и нежданным впечатленьем. По станциям, по
захолустным полустанкам, по мелким городишкам, селам, деревням — мчалась в те
дни неисчислимая «вольница», никем не учтенная, никем не организованная: разные
отряды и отрядики, всякие «местные формированья», шальные, полутемные лица,
шатавшиеся без цели и без толку из конца в конец необъятной России. И вся эта
обильная орава кормилась за счет населения: неоплатная, скандальная,
самоуправная. Буйству воля была широкая, некому было то буйство взять под уздцы:
власть Советская на местах по глуши не окрепла ядреным могуществом.
        Остро в те дни ощутил человек, что мало иметь ему только пару светлых
глаз, только два тончайших и чутких уха, две руки, готовых в работу, и голову
одну на плечах, и сердце в груди одинокое. В те нечеловеческие дни тяжко было
человеку.
        Лучшие люди Советской страны уходили на фронт. Другие маялись в
бессменной иссушающей маете тыла. Где же было за всем присмотреть, все
прослушать и все поделать, что делать надо! По зарослям глухих провинций, в
непролазной пуще сермяжных углов что творилось в те смутные дни — никогда никто
не узнает. Горе людское остановилось страданьем в серых озерах глаз.
Безответная, шальная, разгульная вольница сшибала на скаку ростки советской
жизни и уносилась, хмельная и бесшабашная.
        Старого нет — и нового нет. Где же голову приклонит беззащитный человек?
И кто распалил этот огненный вихрь?
        Ах, большевики? Так это ихняя бражная вольница не дает покоя, так это от
них наше лютое горе?
        Того не могли понять, что новая власть на разгульную вольницу
только-только вила в те дни жгутовый аркан.
        И все свое грузное горе, ржавую злобу свою выхлестнули сермяжные углы —
на большевиков:
        — Грабители! Насильщики! Поганое племя!
        И вдруг теперь в отряде, в этой тысяче большевиков-ткачей, увидели
сермяжники, жители малых городков, увидели, попросту сказать, хороших людей,
которые их внимательно, спокойно выслушивали, на все вопросы мирно отвечали, что
надо, объясняли умно и просто, по своей воле не шарили амбары, не вспарывали
подвалам животы, ничего не брали, а что брали — за то платили. И крестьяне
дивовались. Было это ново. Было это странно. Было это любо. Иной раз к
полустанку, где эшелоны задерживались сутками, сползались жители из дальних
сел-деревень «послушать умного народу». Работа агитационная была проделана на
ять, — она словно двери распахнула к той гигантской работе, что за годы
гражданской войны развернули иванововознесенцы. И где их, бывало, где не
встретишь: у китайской ли грани, в сибирской тайге, по степям оренбургским, на
польских рубежах, на Сиваше у Перекопа, — где они не были, красные ткачи, где
они кровью не полили поле боя? То-то их так берегли, то-то их так стерегли,
то-то их так любили и так ненавидели: оттого им и память — как песня сложена по
бескрайным равнинам советской земли.
        Вот ехали теперь на фронт и в студеных теплушках, в трескучем январском
холоду — учились, работали, думали, думали, думали. Потому что знали: надо
готовым быть ко всему. И надо уметь войну вести не только штыком, но и умным,
свежим словом, здоровенной головой, знаньем, уменьем разом все понимать и
другому так сказать, как надо. По теплушкам книжная читка гудит, непокорная
скрипит учеба, мечутся споры галочьей стаей, а то вдруг песня рванет по морозной
чистоте — легкая, звонкая, красноперая:


Мы кузнецы — и дух наш молод,
Куем мы счастия ключи.
Вздымайся выше, наш тяжкий молот,
В стальную грудь сильней стучи, стучи, стучи!!

        И на черепашьем скрипучем ходу вагонном, перемежая и побеждая ржавые
песни колес, — несутся над равнинами песни борьбы, победным гулом кроют
пространства. Как они пели — как пели они, ткачи! Не прошли им даром и для песни
подпольные годы! То-то на фронте потом, в дивизии, не знал никто другого полка,
как Иваново-Вознесенский, где так бы хранили песни борьбы и так бы их пели, — с
такой простотой, с беспредельной любовью, с жарким чувством. Те песни гордостью
и восторгом воспламеняли полки. Ах, песня, песня, что можешь ты сделать с
сердцем человека!

        Чем ближе к Самаре, тем дешевле на станциях хлеб. Хлеб и все
продукты. В голодном Иваново-Вознесенске, где месяцами не выдавали ни фунта,
привыкли считать, что хлебная корочка — великий клад. И тут рабочие вдруг
увидели, что хлеба вволю, что дело совсем не в бесхлебье, а в чем-то другом. И
горько тут погоревали над общей безурядицей, над тем, что связь слаба у
промышленных рабочих центров с хлебородными местами, и словно мстили теперь в
хлебном обилье за годы голода — торопились наверстать несъеденные пуды. Уж,
кажется, надо бы было поверить, что, продвигаясь в самарскую хлебную гущу, всего
там встретят больше и все там будет дешевле. Ан нет: не верилось, — голод отучил
от такого легковерья. На каком-то полустанке, где хлеб показался особенно дешев
и бел, — закупили по целому пуду. Как же упустить такой редкостный случай? А
через день приехали на место и увидели, что там он белей и дешевле: растерянно
улыбались, шептались, смущенные, не знали, куда подевать свои сохнувшие
запасы.
        Лишь только приехали в Самару и остановились где-то на «пятнадцатых»
путях, у беса на куличках, где только ржавые груды рельсов да скелеты ломаных
вагонов, — высыпали на полотно, скучились, загалдели, заторопили командира
узнать поскорее судьбу: куда, когда, на какое дело? Теперь ли тронут враз, али
день-другой задержат в городе?
        Все это можно было узнать только у Фрунзе. Фрунзе уж командовал 4-й
армией. Он выехал из Иваново-Вознесенска несколько раньше самого отряда и теперь
находился в Уральске, а здесь, в реввоенсовете, оставил записку на имя Федора. В
той записке указывал, чтобы Лопарь, Клычков, Терентий Бочкин и Андреев гнали
немедленно к нему в Уральск, а отряд направится им вослед. Он в теплых,
сердечных словах приветствовал земляков, коротко познакомил с обстановкой,
указал, какая всем большая и трудная предстоит работа. Клычков прочел записку
отрядникам. Бодрые слова любимого командира слушали с восторгом. Кто-то
предложил отправить ему приветственную телеграмму.
        — Отправить… телеграмму отправить!
        — И сказать спасибо! — крикнул кто-то.
        — Не то «спасибо», — перебили голоса: — сказать, что приехали, что
готовы на дело — куда какая помочь нужна! Во как!
        — Правильно. Так и сказать: готовы-де на дело! И сказать, что все, как
один, то есть в самом лучшем смысле!
        — Айда, ребята, составляй телеграмму! Да здравствует Фрунзе, ура!
        — Ура!.. Ура!.. Ура!..
        Шапки, кепки, варяжские шлемы взметнулись над головами, закидались
неладно в стороны, как галочья вспугнутая стая.
        Федора в страстный жар кинул дружеский тон записки, — он ею потрясал
смешно над головою, кричал, восторженный и наивный:
        — Товарищи! Товарищи, — вот она, эта маленькая записка! Ее писал 
к о м а н д у ю щ и й  а р м и е й, а разве не чувствуете вы, что писал ее
равный совсем и во всем нам равный человек? По этой товарищеской манере, по
этому простому тону разве не чувствуете вы, как у нас от рядового бойца до
командарма поистине один только шаг? Даже и шага-то нет, товарищи: оба сливаются
в целое. Эти оба — одно лицо: вождь и рядовой красноармеец! Вот в чем сила нашей
армии, — в этом внутреннем единстве, в сплоченности, в солидарности, — в этом
сила… Так за нашу армию! За наши победы!
        И снова красноармейцы в неистовом восторге кидали шапки вверх, кричали
«ура», выхлестывали радость, и гордость, и готовность свою, словно камушки в
буйном шторме с морских глубин на морские берега.

        Дальше события заскакали белыми зайцами. Отряд получил приказ быстро
собраться. В штаб армии вызвали командира и наказали, чтоб был с отрядом готов к
выступленью.
        Назначенной четверке из реввоенсовета напомнили:
        — В Уральск уезжать немедленно!
        Засуетились. Заторопились. Не успели как следует проститься с
отрядниками. Да и верилось, что скоро свидятся в Уральске.
        От реввоенсовета оттолкнулись две тройки: в первой сидели Федор с
Андреевым, в задней — Лопарь и Терентий Бочкин.
        Вскинулись кони, свистнул посвист ямщицкий, взвизгнул змеиной смешью
кнут степной — и в снежный метельный порох легкие тройки пропали, как птицы.

II. СТЕПЬ

        Морозно поутру в степи. Возницы накругло укутаны в бараньи лохматые
тулупы. Спрятали их головы кудлатые вороты от дремлющих седоков.
        — Лопарь, озяб? — ссутулился к нему иззябший Бочкин.
        — Гвоздит… до селезенки! — прохрипел уныло Лопарь. — Остановка-то
скоро али нет?
        — Кто ее знает, спросить надо приятеля-то… Эй, друг, — ткнул он в
рыжую овчинную тушу. — Жилье-то скоро ли будет?
        — Примерзли?
        — Холодно, кум. Село-то скоро ли, спрашиваю?
        — Верст семь, надо быть, а то… и двенадцать! — свеселил ездовой, не
оборачивая головы.
        — Так делом-то — сколько же?
        — А сколько же! — веселым зубоскальем хахакал возница.
        — Как ты село-то называл?
        — Ивантеевка будет…
        — А с Ивантеевки до Пугачева — далеко?
        — Да што же там останется?
        Мужик деловито и строго скосил глаза, прикоченелый палец глубоко впустил
в ноздрю. Помолчал минутку. Сообщил:
        — Ничего, можно сказать, не останется: к Таволожке осьнатцать да от
Таволожки двадцать две, — как есть к обеду на месте!
        — А сам ты как — из Николаевки? — выщупывал Бочкин.
        — Из нее, откуда ж ищо-то быть?
        И в тоне мужичка послышалась словно обида. Какого, дескать, черта пустое
брехать: раз в Николаевке брал седоков — известно, и сам оттуда.
        — Ну, отчего ж, дядя? Может, и ивантеевский ты, — возразил было
Бочкин.
        — Держи туже — ивантеевский…
        И дядя как-то насмешливо чмокнул и без надобности заворошил торопливо
вожжами.
        У мужичков такая сложилась тут обычка: привезет, например, какой-нибудь
Карп Едреныч из Ивантеевки в Николаевку седока, а Едрен Карпычу из Николаевки в
Ивантеевку уже дан наряд везти другого. Так он не везет, не делает лишнего
конца, а передает седока Карпу, и тот на усталых лошадках ползет-ползет с ним
бог весть сколько времени. Тот ему потом, дяде-то Карпу, — услуга за услугу.
Дядям это очень удобно, а вот седокам — могила: какой-нибудь двадцативерстный
перегонишко тянут коротким шажком четыре-пять часов. И это несмотря ни на какие
исключительные пункты мандата:
        «Сверхсрочно… Без очередей… Экстренное назначение…»
        Все эти ужасные слова трогали Карпов Едренычей очень мало, — они
ухмылялись в промерзлый ус, добродушно, и медлительно сдирали сосульки с
шершавой бороды, успокаивали волнливого седока:
        — Прыток больно. А ты потерпи — помереть успеешь… милай!
        Терентий слышал про эту обычку возницкую, вспомнил теперь и понял,
отчего так сладко и хитро причмокнул дядя.
        — Знаю, брат, на обмен нашего брата возите…
        — А то нет! — оживился возница. — Знаю, на обмен, — все оно полегше
идет…
        — Ну, кому как…
        — Никому никак, а всем полегше… — рассеял он Терентьевы сомненья.
        — Вам-то, знаю, легче… Кто про то говорит, — согласился Бочкин. — А
нам вот от этих порядков — чистая беда: на заморенных не больно прокатишь,
протащимся целый день…
        — Это у меня-то заморенные? — вдруг обиделся возница и круто обернул
тулуп спинищей, молодецки вскинул вожжами, с гиком пустил коней, только снег
завихрил, запушил в лицо. — Эй вы, черти! Фью, родимые… Ага-а-а… Недалеко
уж… Нн-о… соколики!
        Мужичка не узнать: словно на гонках, распалился он над снежной пустынной
степью.
        И когда утолил обиду, поудержал разгорячившихся лошадок, повернул голову
в высоком вороту, глухо заметил:
        — Вот те и мореные!
        — Лихо, брат, лихо, — порадовали его седоки.
        — То-то, лихо, — согласился дядя и степенно добавил: — А што устамши
бывают, на то причина — езда большая: свое справляй, наряды справляй, — дьявол,
и тот устанет, не то што лошадь…
        — А много, знать, нарядов? — полюбопытствовал Лопарь.
        — Мало ли нарядов, — живо отозвался мужик. — Тут шатается народу
взад-вперед — только давай… И чего это мечутся, сатаны, диву я даюсь: толь и
шмыгают, толь и шмыгают, а все лошадей! И кому задержал — тыкву дать
норовит!
        — Так уж и тыкву? — усомнился Лопарь.
        — А то што, — аль пожалишься кому?
        — Врать-то вы больно, мужики, горазды, — сказал он серьезно вознице.
        — Ну, сам соври получше, — чуть обиделся дядя, трудно повертываясь на
облучке.
        — Черт-те знает что! — в раж входил Лопарь. — Выдумает себе вот человек
какую-нибудь историю, да и верит в нее… Верит себе и верит, — что ты станешь
делать?
        — Да… историю… — бурчал недовольный кучерило, разобиженный тем, что
так круто и недоброжелательно вдруг повернут был разговор.
        — Били тебя самого-то когда? — спросил Лопарь.
        — А нешто не били… Один такой вот, как ты, шашкой зубанул, сукин сын.
Ладно, тулуп-то крепок, а то бы до самой кишки секанул…
        — Чего он, пьян, што ли, был, дурак?
        — А видно, што пьян…
        — Ну, с пьяного и спрашивать нечего, — будто невзначай уронил Лопарь
слова.
        — Так я и не спрашиваю…
        Терентию захотелось разузнать, как тут дела с Советами, — крепки ли они,
успешно ли работают. Он перебил уклончивую речь возницы и стал задавать другие
вопросы, но и здесь услышал ту же невязку, недоговорку, уклончивость в ответах,
словно мужичок чего-то опасался.
        — А пущай… всего бывает… Чего же нам теперь… — получал Терентий
завитушки слов вместо серьезных и ясных ответов.
        — Да не поймешь ничего, говори яснее, — не выдержал и раздражился
Лопарь.
        — Недогадлив больно, паренек. А ты подумай — может, и догадаешься…
        — Нет, подожди ты, подожди, — остановил Терентий Лопаря, опасаясь, что
тот сорвет беседу. — Что Совет-то, спрашиваю, хорош тут али не больно: делом ли
занимается?
        — А чего ему не делать-то, известно… Наряды вот Горшков только
неправильно…
        — Неправильно? — И Лопарь на живое слово кинулся, как кошка на мясо.
        — Так а што ж: тестя небось кажин раз норовит обойти, а нашему брату,
знай, подсыпает, когда и очередев-то нету никаких.
        — А ты жаловаться бы, — подсказал Терентий. — В Совет иди, докажи,
расскажи: ему, негодяю, живо усы-то подкрутят.
        — Да, подкрутят, — упадочным голосом сглушил мужичок и безнадежно
прихлопнул по крупу вожжами, — того гляди, подкрутят: сам как раз и угодишь,
куда не надо…
        — Ну, что это чушь-то молотишь? — осердился снова Лопарь.
        — Не молотишь, а так точно навсегда, — сокрушенным голосом сказал
возница, и голова у него, словно у мертвой птички, свесилась на сторону.
        — Случаи были? — крепко и прямо, словно следователь, спросил
Терентий.
        — То-то и дело, были…
        — Ну, и что же?
        — Ну, и ничего же, — повел мужичок заиндевелыми губами. — Было да и не
было. «Жил да помер до сроку — всего и проку»…
        — А молчали что? — вгрызался Лопарь.
        — Да так и молчали, чтоб тише было… — невозмутимо и тонко пояснял
хитроватый мужичок. — Как помолчишь — оно само отходит…
        — Шутка шуткой, — отсек Лопарь, — а того… — И, словно спохватившись,
прибавил добродушно: — Да, впрочем, убыток ли еще тебе ехать-то, дядя? В Советах
вон бумажки висят везде: «Едешь — плати, што берешь — опять за все плати».
Читал? Видал сам-то?
        — Видал… пущай висит…
        Лопарь плюнул досадно, уткнулся глубоко в потный ворот, смолк, — он
привык разговаривать в городе, с рабочими, в открытую, совсем по-иному, а так не
умел: уклончивые, невнятные, хитрецкие ответы раздражали его не на шутку. Во
весь путь до Ивантеевки он не сказал больше ни слова, а терпеливый Терентий
Бочкин еще долго-долго в потоке фальшивых и туманных мужичьих слов вылавливал,
будто драгоценные жемчужинки, отдельные мелкие факты, редкие мысли и
соображения, которыми оговаривался словоохотливый хитрый мужичок.
        В санях у Федора и Андреева шел совсем иной разговор.
        — Ты сам был, Гриша, у него в отряде? — спрашивал Федор парня.
        — Так и ногу с ним навредил, — ткнул Гриша пальцем в сиденье. — Все лето
по степям из конца в другой гоняли: они за нами охотют, а мы норовим, как бы их
обмануть… Ч е х а — этот дурак, а вот  к а з а р у  не обманешь: сам здесь
вырос — чего от его ждать?
        Гриша, откинув ворот, боком сидел на облучке, и Федору было отчетливо
видно его загорелое, багровое лицо: мужественное, открытое, простое. Особо
характерно и крепко ложилась его верхняя губа, когда после волнующей речи
опускал он ее, притискивая и покрывая нижнюю. Расплюснутый, широкий нос, серые
густые глаза, низкий лоб в маслянистых морщинах, — ну, лицо как лицо: ничего
примечательного! А в то же время сила в нем чувствовалась ядреная,
к о р е н н а я, настоящая. Грише было всего двадцать два года, а, по лицу
глядя, вы дали бы ему и тридцать пять: труды батрацкой жизни и страданья с
оторванной в бою левой ногой положили неизгладимые печати.
        — Ну и что  о н, молодой? — любопытствовал Федор, продолжая начатый
раньше разговор.
        — Да, молодой совсем: тридцати годов, надо быть, нету…
        — Из здешних, что ли, — казак?
        — Какой казак… От Пугачева тут деревня будет Вязовка — в ней, надо
быть, и жил. А другие говорят — в Балакове жил, только приехал сюда. Кто их
разберет…
        — Из себя-то как? — жадно выпытывал Федор, и видно было по
взволнованному лицу, как его забрал разговор, как он боится проронить каждое
слово.
        — Да ведь што же сказать? Однем словом — герой! — как бы про себя
рассуждал Гриша. — Сидишь, положим, на возу, а ребята сдалька завидят: «Чапаев
идет, Чапаев идет…» Так уж на дню его, кажись, десять раз видишь, а все охота
посмотреть: такой, брат, человек! И поползешь это с возу-то, глядишь — словно
будто на чудо какое. А он усы, идет, сюда да туда расправляет, — любил усы-то,
все расчесывался…
        — Сидишь? — говорит.
        — Сижу, мол, товарищ Чапаев…
        — Ну, сиди, — и пройдет. Больше и слов от него никаких не надо, а сказал
— и будто радость тебе делается новая. Вот што значит  н а с т о я щ и й  он
человек!
        — Ну и герой… Действительно герой? — щупал Федор.
        — Так кто про это говорит, — значительно мотнул головою Гриша. — Он у
нас ищо как спешил, к примеру, на Иващенковский завод? Уж как же ему и охота
была рабочих спасти: не удалось, не подоспел ко времю.
        — Не успел? — вздрогнул Андреев.
        — Не успел, — повторил со вздохом Гриша. — И не успел-то малость самую.
А што уж крови за это рабочей там было — н-ну!..
        Гриша тихо махнул рукой и опрокинул тяжелую голову…
        В грусти промолчали целую минуту. Потом Гриша тише обычного сказал:
        — По-разному говорят, только уж самое будет малое, коли две тысячи
считать. Так их между корпусами рядами-то и выложили, весь двор завален был — и
женщины там, и ребятишки, ну, и старухи которые — однем словом скажу: всех без
разбору. От как, сволочь…
        Он слышно скрежетнул зубами и дернул за вялые вожжи.
        — Видел сам-то? — пытал его Федор.
        — Как не видать… Да уж и говорить бы не надобно… Што же тут видеть:
кровь да мясо в грязной земле… Без разбору, подлецы, так на очередь и
секли…
        — Ну, а он-то как, сам Чапаев?
        — Чего же ему оставалось? Во гнев вошел, и глаза блестят, и сам дрожит,
как конь во скаку. Шашку с размаху о камень полоснул: «Много будет, говорит,
крови за эту кровь пролито! И вовеки не забудем, и возьмем свое!..»
        — А взял? — серьезно спросил Андреев.
        — Да как еще взял! — быстро ответил Гриша. — Он, словно чумной, кидался
по степи, пленных брать не приказал ни казачишка. «Всех, — говорит, — кончать,
подлецов: Иващенкин завод не позабуду!».
        И опять помолчали. Клычков опрашивал дальше охотливого Гришу:
        — А што ж, Гриша, у него за народ был, бойцы-то: откуда они?
        — Так, здешние, кому ж идти? Наш брат пошел, батрак, да победнее
который… Бурлаки опять же были, эти даже первее нас ушли…
        — Што же, полк, што ли, чего у вас было?
        — Да, был и полк, когда в Пугачах стоял, а потом все больше отрядом
звали, — он и сам, Чапаев, полком-то не любил прозывать: отряд, говорит, да
отряд, это больше к делу идет…
        — Н-да… Отряд… Ну, а раненые с отряда, убитые у вас — их-то куда
девали?
        — Девали, — раздумчиво протянул Гриша, собираясь с мыслями. — Всяко
девали: то не успеешь подобрать, этих казара докалывала, — небось, не оставит. А
кого заберешь, — по деревням совали: тут у нас везде народ свой. И здесь вот
бывали, в Таволожке. Да где не было — везде было…
        — А лечили как?
        — Тут и лечили, только лекарствов, надо быть, не было никаких, а чем
бабушка вздумает, тем и помогает… Коли другой в город сноровит — этому еще
туда-сюда, а здесь-то по деревням — эге, как залечивали!.. Ну, и где же ей, бабе
темной, ногу закрыть, коли от ноги этой жилочки только болтаются да кости
крошеные в погремушки хрустят… Какой тут баба лекарь человеку?
        — А были такие? — с дрожью в голосе справился Федор.
        — Отчего же не быть: на то война!
        — Вот правильно! — брякнул нежданно Андреев, все время сидевший молча,
глубоко в тулуп укутав голову, словно злой на кого али чем недовольный. — Верно
говоришь! — повторил он с силой и дружески хлопнул Гришу по тулупине.
        — Ну, известно, — смахнул тот весело рукой. — Всего бывало!
        — Гриша, — перебил Федор, — Гриша, а питались по деревням же?
        — По деревням… — осанисто ответил парень, видимо очень довольный, что
так им интересуются. — С собой возили мы мало, — и где его возить, куда девать
было? Тут все по деревням: они придут — они берут, мы придем — опять берем.
Деревень кругом пятнадцать выходило, куда ни заверни!
        — Да, тяжеленько было, — вздохнул и Клычков.
        — Всем тяжело было… А нам рази легко? — подхватил Гришуха, словно
боясь, что его поймут неправильно.
        — Конечно, не легко, — торопливо поддакнул Федор.
        — То-то и оно, — успокоился Гриша. — Всяко было! Мало ли што, —
откажутся там иной раз хлеба, к примеру, дать, овса ли лошадям аль и лошадей
сменить, коли своих невмоготу уморим: надо было… Раз надо, значит, давай —
разговор короткий. И, думаю я, одинаково тут выходило, — што у нас, што у 
н и х… Чего выхваляться, будто очень все-де красиво загибалось? И некрасиво
бывало… Ты целые сутки не жрамши, скажем, да с походу, а тут хлеба куска не
дают, — где же она, красота-то, уляжется? Перво-наперво словом: дай, мол, жрать
хотим. А он тебе кукиш кажет. Дак в улыбку, што ли, с ним играть? Ну, тут под
арест кого, а что пузо потолще — и в морду заедешь, где с им
рассусоливать…
        — Били? — затаил дыхание Клычков.
        — Били! — ответил просто и твердо Гриша. — Все били, на то война.
        — Молодец, Гришуха! — снова и весело сорвался Андреев.
        Андреев любил эту чистую, незамазанную, грубоватую правду.
        — А меня не били? — обернулся Гриша. — Тоже били… да сам Чапаев
единожды саданул. Что будешь делать, коли надо?
        — Как Чапаев, за што? — встрепенулся Федор, услышав (в который раз!) это
магическое, удивительное имя.
        — А я на карауле, видишь ли, стоял, — докладывал Гриша, — что вот за
Пугачами, вовсе близко, станция какая-то тут… забыл ее звать. Стою, братец,
стою, а надоело… Што ты, мать твою так, думаю, за паршивое дело это — на
карауле стоять. Тоска, одним словом, заела. А у самого вокзала березки стоят, и
на березках галок — гляжу — видимо-невидимо: га-гага… Ишь раскричались! Пахну
вот, не больно, мол, гакать станете! Спервоначалу-то подумал смешком, а там и на
самом деле: кто, дескать, тут увидит, — мало ли народу стреляет по разным
надобностям? Прицелился в кучу-то: бах, бах, бах… Да весь пяток и выпалил
сгоряча… Которых убил — попадали сверху, за сучки это крылышками-то, помню,
все задевали да трепыхались перед смертью. А што их было — тучами так и
поднялись… поднялись да и загалдели ядреным матом. Кто его знал, что  о н  у
коменданта сидит, Чапаев-то. Выходит — туча тучей.
        — Ты стрелял?
        — Нет, — говорю, — не стрелял: не я!
        — А кто же галок-то поднял, хрен гороховый?
        — Так, видно, сами, — говорю, — полетели!
        — А ну, покажи! — и хвать за винтовку. За винтовку хвать — а она
пустая.
        — Што? — говорит. — А патроны где, — говорит, — возьмешь, сукин сын?
Казаков чем будешь бить, колода? Галка тебе страшнее казака? У, ч-черт! — да как
двинет прикладом в бок!
        Молчу, чего ему сказать? Спохватился, да поздно, а надо бы по-иному мне:
как норовил это за винтовку, а мне бы отдернуть: не подходи, мол, застрелю: на
карауле нельзя винтовку щупать! Он бы туда-сюда, а не давать, да штык ему еще в
живот нацелить: любил, все бы простил разом…
        — Любил? — прищурился любопытный Федор.
        — И как любил: чем его крепче огорошишь, тем ласковее. Навсегда уважал
твердого человека, что бы он ему ни сделал: «Молодец, — говорит, — коли дух
имеешь смелый…» Ну, а где же все перескажешь? А вот она и Вантеевка, —
обрадовался Гриша, пересел, как подобает вознице, ударил звучно вожжами, сладко
чмокнул, присвистнул и уж так беспокоился вплоть до самого села. Только раз
обернулся:
        — На Совет подвозить-то?
        — Да, да, к Совету, Гриша.
        — А то к Парфенычу бы, он вот про Чапаева расскажет…
        — Кто это, Парфеныч-то?
        — А из наших, в отряде же был раньше меня. Да руку ему оборвало напрочь,
с тем и воротился…
        — Здешний житель?
        — Здешний, ну бесхозяйный же теперь, все начисто испортили казаки: избу
разорили, амбары сожгли, как есть нагишом мужика оставили… Поправил, да
плохо.
        — Укажи, проезжать-то будем, — на всякий случай напомнил Федор.
        — Укажу…
        Въехали в Ивантеевку — большое, просторное село с широко укатанными
серебряными улицами. Малую деревеньку зима обернет в берлогу — засыплет,
закроет, снегами заметет. А большому селу зимой только и покрасоваться. Гриша
поддал ходу и мчал для форсу на легкой рыси. В одну избушку ткнул пальцем, — это
была Парфенычева изба. На другую показал, обернулся быстро, щелкнул молча себя
по шее, ухмыльнулся: надо было, видимо, понимать, что в этой гонят самогонку.
Подкатили к Совету; он, по общему правилу, на главной площади, в доме бывшего
правления. Выползли из саней, ступали робко на занемелые ноги, сбросили
оснеженные, заиндевелые тулупы, зацепили под мышку и в руки свои корзиночки и
узелки (жалкий скарбик: у каждого весом полпуда!), по ступенькам поднялись в
помещение Совета.
        Совет как Совет: просторный, нескладный, неприютный, грязный и скучный.
Еще рано, в городе теперь еще никого не найдешь по учреждениям, а тут, гляди-ка,
что народу наползло! И чего только они с этаких позаранок делать хотят?
Притулившись к коричневой сальной стене, вертят цигарки, махорят, прованивают и
без того несносный, кислый воздух; жмутся по окнам, выцарапывают разное на
обледенелых стеклах, похлопывают с холодку рука об руку, отогреваются, вяло и
будто невзначай перекидываются скучными фразами… Видно, что многие,
большинство, может быть, все — толпятся без дела: некуда деться, нечего делать,
— так и сползлись.
        Увидя вошедших, повернулись в их сторону, осмотрели, высказали разные
соображенья насчет мороза, усталости, направления и цели поездки приехавших,
трудности самой езды, молвили про недохватки ячменя и овса, про то, что будет
сегодня буран непременно и ехать невозможно «ни в каких смыслах».
        — Здорово, товарищи, — обратился Лопарь, задержавшийся чего-то на воле и
входивший теперь последним.
        — Здравствуйте, — промычало несколько голосов.
        — Председателя бы повидать…
        — А вот сюда, — и указали на комнату в стороне за отгородкой.
        Лопарь всю дорогу играл роль представителя едущей четверки, вел
переговоры, получал лошадей, узнавал, где можно остановиться, перекусить. И
прочее и прочее.
        Андреев тулупа не снял, подвинул бесцеремонно на подоконнике сидевшего
мужичка, закурил, молча дал закурить и тому. Терентий уж вклинился в толпу и вел
разговоры, расспрашивал, сколько живет на селе народу, как дела разные идут, как
Совет работает, довольны ли Советской властью, — словом, с места в карьер.
        Федор полон был рассказами Гриши. Перед ним стояла неотвязно, волновала,
мучила и радовала сказочная фигура Чапаева, степного атамана.
        «Это несомненный народный герой, — рассуждал он с собою, — герой из
лагеря вольницы — Емельки Пугачева, Стеньки Разина, Ермака Тимофеевича… Те в
свое время свои дела делали, а этому другое время дано — он и дела творит не те.
По рассказам Гриши можно заключить, что у него, у Чап

7

В тот же день, после того как состоялось первое богослужение и в церковь втолкнули изувеченного ризничего Премьерфе, Энно Ги решил потихоньку покинуть деревню Эртелу. Узнав об этом, Флори крайне удивился. Впрочем, что было еще здесь делать после всех тех ужасов, которые они пережили утром?

Кюре и Марди-Гра привязали тело Премьерфе к своей повозке, положив его поверх вновь наполненных дорожных сумок и мешков. Когда они одевали и укутывали ризничего, тот сильно хрипел и стонал: он все еще пребывал в шоковом состоянии. Время от времени он начинал беспорядочно дергать руками и ногами, а потому его пришлось утихомирить, привязав к повозке ремнями и накрыв тяжелыми покрывалами. Ризничий прерывисто дышал, и его лицо с полузакрытыми глазами время от времени искажалось от боли.

Перед отъездом Энно Ги, уже не стесняясь, запустил руку в продовольственные припасы местных жителей. Он набрал три большие плетеные корзины еды, а еще прихватил большой бурдюк, который наполнил водой из ручья. Он также взял три свечи из числа тех, которые были изготовлены им для проведения богослужений.

Впервые за все время пребывания в деревне Энно Ги решился зайти в дома местных жителей. Он выбрал три самых добротных дома и в каждом из них укрепил на столе свечу и зажег ее. Затем он плотно закрыл двери и ставни на окнах, стараясь ничего не трогать в доме и ненароком не сдвинуть какие-нибудь предметы. Свечи были длинными и толстыми.

Внутри домов, защищенные от порывов ветра, они должны были гореть не менее трех дней и ночей.

Затем кюре вернулся к повозке, даже не взглянув на статуи, которые перед этим разбил на куски.

Через несколько минут Энно Ги и его товарищи покинули Эртелу. Вслед за ними, на некотором отдалении, между деревьями скользила какая-то тень. Это был волк.

Воспрянувший духом Флори мысленно поздравлял себя с досрочным возвращением в Драгуан. Однако когда они добрались до того дерева, которое раньше служило убежищем Премьерфе и где они десять дней назад расстались с ризничим, кюре остановился.

– Вот мы и пришли, – неожиданно сказал он.

Он положил свою сумку и посох к основанию ствола дерева.

– Флори, ты будешь вместе с Премьерфе ожидать нас там, наверху.

– Как это? Разве мы не возвращаемся в Драгуан?

Энно Ги отрицательно покачал головой.

– Здесь безопасно. Ты присмотришь за раненым.

Деревья, росшие вокруг того дерева, которое когда-то служило убежищем Премьерфе, были высокими, но тонкими, и забраться на них было практически невозможно. Даже предполагаемое умение местных жителей ловко лазать по деревьям здесь оказалось бы бесполезным.

– Ловко придумано! – воскликнул Ги. – Крона этого дерева довольно густая, и на него невозможно перебраться с соседних деревьев. Я просто удивляюсь сообразительности Премьерфе. Это, пожалуй, самое безопасное место в окрестностях деревни.

Энно Ги знаком показал великану подойти к повозке. Они сняли с нее Премьерфе и положили его на землю, на подстилку. Марди-Гра затем вытащил из повозки несколько веревок и стал карабкаться вверх по дереву. Через секунду его совсем не стало видно.

– И что же вы собираетесь предпринять, учитель? – спросил Флори.

– Отыскать логово этих варваров и поквитаться с ними. Они пытались нас запугать. Ладно. Будем считать, что это у них не получилось. Теперь наша очередь потрепать им нервы.

– А зачем? И каким образом?

– Еще толком не знаю. Жители этой деревни – замкнутое человеческое сообщество, и единственное средство изменить их образ жизни – это привнести в их ряды смятение. Как только их жизненный уклад будет нарушен, нам станет понятно, что они собой представляют. А потому я постараюсь внести хаос в бытие этого маленького племени. Когда они растеряются, не понимая, что происходит, я придумаю, что нам делать дальше, какую тактику использовать.

– Если они к тому времени нас всех не переловят, – пробормотал Флори.

– Да уж… Впрочем… Если они хотели бы нас убить, то мы уже давно были бы порезаны на куски.

– А что я буду делать с Премьерфе? – поинтересовался мальчик.

– Ты будешь поить его водой. Давай ему много воды. Я наполнил этот бурдюк специально для вас двоих. Бедняга Премьерфе долго не протянет: уж слишком сильно его порезали. Но он еще может придти в себя. Когда это произойдет, мне хотелось бы, чтобы ты как следует его расспросил. Они схватили его, по всей видимости, вскоре после того, как мы с ним расстались, однако раны на его теле совсем свежие. Что произошло с ним за то время, пока он у них находился? Куда они его утащили? Как они себя с ним вели? Запиши все, что услышишь. Это очень важно.

– Но… если он вдруг умрет? Кто исповедует и причастит его перед смертью?

– Не переживай, – ответил священник. – Это уже сделано.

Флори вспомнил о том, как Энно Ги, оперируя Премьерфе, бормотал себе под нос что-то неразборчивое.

Кюре подошел к повозке и достал из нее свою сумку с книгами.

– Держи, – сказал он мальчику и протянул ему тщательно свернутую пачку листков. – Это экземпляр «Книги о сновидениях», авторство которой приписывают пророку Даниэлю. Скорее всего, это вымысел, однако книга сама по себе весьма ценная. Она представляет собой справочник, с помощью которого можно истолковывать смысл человеческих снов. Тематика в ней представлена в алфавитном порядке. Премьерфе, скорее всего, будет громко бредить во сне из-за переносимых им мучений. Записывай все, что услышишь, а затем посмотри, как это трактуется в книге.

Марди-Гра наконец-то слез с дерева.

– Я там все как следует устроил, – сказал он. – Ризничего можно будет поднять на высоту трех туаз.[47] Премьерфе в свое время прекрасно подготовил это убежище. В стволе даже продолблены глубокие ниши. А еще в ствол вбиты железные скобы. У нас достаточно веревок, чтобы поднять ризничего наверх. Там хватит места и для него, и для всех наших вещей.

В течение последующих двадцати минут они втроем потихоньку поднимали раненого на дерево. Премьерфе при каждом толчке сплевывал слюну, смешанную с кровью.

Затем они подняли наверх свои вещи и сложили их в выдолбленные в стволе углубления или же привязали к стволу веревками. Под руководством Энно Ги великан разобрал повозку на части, которые тут же спрятал между близлежащими деревьями, стараясь не оставлять следов. После этого он взял большое покрывало и провел им по снегу, чтобы уничтожить следы ног, оставленные вокруг дерева.

Все это время волк сидел неподалеку – до него была половина расстояния полета арбалетной стрелы – и наблюдал за людьми.

– Сегодня мы переночуем здесь, – сказал кюре.

Энно Ги и Марди-Гра залезли вслед за Флори на дерево.

С устроенного на дереве наблюдательного пункта можно было видеть вдалеке крыши деревни Эртелу. Правда, немного мешали некоторые из соседних деревьев. Если бы не они, то было бы прекрасно видно и деревню, и находившееся рядом с ней болото…

– Ни в коем случае не разводи огонь, даже маленький, – сказал священник своему ученику. – Все время сиди здесь, в укрытии. Еды тебе хватит примерно на неделю.

Флори посмотрел на две плетеные корзины, привязанные к вбитым в ствол железным скобам. Большинство съестных припасов были сырыми, а некоторые из них – уже с душком.

– Без огня я не смогу варить еду.

– Это верно. Но разводить огонь – слишком опасно. У тебя есть на чем писать?

Флори вытащил из складок своей рясы листок для письма и грифель.

– У тебя здесь останется достаточно покрывал и для тебя, и для ризничего. Мы с Марди-Гра возьмем с собой как можно меньше вещей. Что касается ран Премьерфе, то используй вот это.

Энно Ги дал мальчику два больших фиолетовых листа какого-то растения.

– Тебе нужно будет растолочь эти листья в маленькой миске. Добавь туда воды. Предварительно подержи воду в своих ладонях, чтобы она немного согрелась. Когда получившееся месиво станет желтоватого цвета, осторожно нанеси его на раны. Если через три дня ризничий будет еще жив, тебе нужно будет вытянуть нити из наложенных мною швов. Каждый раз когда ты будешь это делать, смазывай поджившую рану этим месивом. Если ты проделаешь все это в течение четвертого дня, то, возможно, спасешь Премьерфе.

Когда наступила ночь, волк подошел к основанию дерева и улегся спать – так, как он раньше ложился спать у двери церкви.

Как только наступил рассвет, кюре и Марди-Гра спустились до нижних ветвей дерева. Они старались не шуметь, чтобы не разбудить Флори и Премьерфе. Марди-Гра огляделся по сторонам – волка нигде не было.

– Он ушел, – пробормотал великан.

– Спускайся, – сказал кюре.

Они соскользнули на землю. В руках у Марди-Гра был большой полотняный мешок. Ночью Энно Ги собрал то, что они должны были взять с собой: немного еды, моток веревок, листки для письма, чернила и запасную рясу кюре. Они упаковали эти вещи в заплечные мешки.

– Пора, – сказал Энно Ги и, заметив на снегу свежие следы волка, добавил: – Пошли по его следам.

Мужчины зашагали прочь от дерева.

– Возможны два варианта, – сказал через некоторое время Энно Ги. – Либо он приведет нас к своему логову, либо – к тому месту, где скрываются жители деревни. Если он не приведет нас к ним, то тогда нам придется вернуться в деревню, к церкви, и пойти затем по следам, оставленным на деревьях.

– Нигде не видно ни одного человеческого следа, – сказал Марди-Гра, вглядываясь в нетронутый снежный покров.

Свежие следы волка перемешивались с другими подобными следами, но более старыми.

– Волк проходил тут каждое утро, – сказал кюре. – Пока все складывается хорошо. Даже если он идет к ним, он вряд ли пойдет по их тропе, потому что животные вообще не любят ходить по человеческим тропам. Поэтому, если мы и идем сейчас к тому месту, где скрываются жители деревни, мы вряд ли столкнемся с кем-нибудь из них по дороге.

Вскоре Ги и Марди-Гра увидели волка: он сидел на снегу впереди них и, не шевелясь, смотрел, как они приближались. Так продолжалось несколько секунд.

Затем он как ни в чем не бывало поднялся и побежал трусцой прочь. Время от времени волк останавливался и оглядывался, словно дожидаясь, пока люди его не догонят. Если священник и его спутник отставали на большое расстояние, волк даже делал несколько шагов назад, словно не хотел, чтобы они потеряли его из виду…

– Странное животное, – сказал Марди-Гра.

– Силы Небесные наделили душой некоторых животных.

– Кто в этом сомневается? – пробормотал великан, который не был христианином.

– Иные люди упорно считают, – пробормотал Энно Ги, – что если животное умное, то оно либо одержимое, либо его облик принял сам дьявол.

– А вы сами в такое верите?

– Верить? Верить… Для меня вопрос так не стоит: верить или не верить. Дьявол существует. Существует реально, и это вполне очевидно. Он достаточно часто демонстрирует свое присутствие. Когда-то три монахини спросили святого Доминика, действительно ли существует дьявол и может ли он подтвердить свое существование, явившись во плоти. Святой сказал, что сам вызовет к ним дьявола. В тот день дьявол принял облик огромного черного кота. Все три монахини упали в обморок. Я склонен верить, что Доминик не слукавил и что дьявол действительно принял облик земного существа. Однако понятно, что святой Доминик не был ни колдуном, ни служителем дьявола, способным вызвать его. В тот день он всего лишь наглядно продемонстрировал, что дьявол существует, но лишь в той мере, в какой это дозволено Богом. Зло, осознают люди это или нет, является частью мироздания. Чтобы заставить появиться этого ужасного черного кота, святому Доминику вовсе не нужно было вызывать дьявола, как могли бы подумать иные суеверные люди. Доминик воззвал к Всемогущему Господу, и тот дал это знамение, свидетельствующее о Его величии. Тем самым Бог показал, что Он стоит надо всем, в том числе и над Злом. Те три монахини, конечно же, этого не поняли.

– А что тогда такое этот волк?

– Если он ведет себя так, как будто в него вселился бес или же чья-то душа, то на это существует какая-то причина. Мы не должны ничему удивляться.

Они шли вслед за волком еще минут двадцать. По пути им попадалось все больше холмов и оврагов – эту пересеченную местность еще не поглотили болота. Однако по-прежнему не было видно никаких следов местных жителей.

Волк вдруг исчез за небольшим холмом. Когда Ги и Марди-Гра добрались до его вершины, то увидели, что за ним находится огромный овраг с плоским дном. Края оврага были обрамлены стеной деревьев, однако в нем самом не было ни кустика. Дно оврага находилось на глубине в три человеческих роста, а ширина оврага была метров шестьдесят. Это была огромная впадина в земле, окруженная высоченными деревьями, полностью заслонявшими ее от взоров случайных путников.

Волк стал осторожно спускаться вниз по тропинке, пройти по которой могло лишь очень ловкое дикое животное.

Энно Ги окинул взглядом овраг. Он не заметил ни малейших признаков жизни. На плоском дне оврага, таком же ровном, как замерзшая поверхность озера, не было видно ни следа.

– Тут ничего нет, – сказал Марди-Гра.

– Странно, – ответил кюре. – Куда этот волк нас привел?

Энно Ги огляделся по сторонам. Ничего. Повсюду, насколько хватало взгляда, простирался лес. Священник снова посмотрел на волка. Тот уже дошел до дна оврага и теперь как ни в чем не бывало смело трусил по его заснеженному дну. Затем он вдруг принюхался. Что же он все-таки искал? Энно Ги и его спутник не отводили глаз от животного.

Вдруг, совершенно неожиданно, волк исчез, словно испарился!

Оба мужчины разинули рты от удивления и переглянулись. Куда мог пропасть волк? Однако через некоторое время волк снова появился, но уже на другой стороне оврага. Он появился словно бы ниоткуда.

– Я такого еще никогда не видел, – пробурчал Марди-Гра.

Энно Ги знаком попросил великана помолчать. Затем он махнул рукой вперед.

Они начали потихоньку идти вдоль оврага. Через некоторое время волк снова исчез.

– Может, мы лучше уйдем отсюда? – сказал Марди-Гра, которому все больше становилось не по себе. – Ничего хорошего нас тут не ждет.

Энно Ги снова попросил его помолчать. Затем священник подошел к одному из деревьев. Ствол этого дерева, как и многих других, был почему-то слегка наклонен в сторону оврага. Священник счистил снег до коры. Он молча показал своему спутнику на толстую веревку, прочно обвязанную вокруг дерева…

– Такого я тоже еще никогда не видел! – сказал кюре.

Он тут же улегся на живот возле края оврага.

– Смотри!

Веревка, обнаруженная Энно Ги, тянулась прямехонько В глубину оврага.

– Большая часть того белого пространства, которое ты видишь, – не настоящее дно оврага. Это – переплетенные между собой ветки деревьев. Покрывающий их снег делает их невидимыми.

Марди-Гра наклонился и пристально всмотрелся в дно оврага. Несмотря на то что «дно» оврага было в тени, великан в конце концов понял сущность созданного оптического обмана, скрывающего настоящее дно оврага. Марди-Гра удалось разглядеть еще несколько веревок, идущих от стоящих у края оврага деревьев к его дну. Взгляд неискушенного человека вряд ли распознал бы этот мастерски исполненный камуфляж.

– Даже варвары Ордерика[48] не додумались до подобных хитростей, – сказал священник.

На дне оврага снова появился волк. Точнее, не на дне оврага, а на его искусственном небе.

– Интересно, как это все держится? Неужели там нет подпорок? – спросил великан.

– Я же тебе уже показывал. Они используют деревья как опоры.

Энно Ги поднялся и еще раз показал на одно из деревьев. В него была вбита металлическая скоба, на которой виднелся узел толстой веревки. Это были такие же скобы, как и те, которые обнаружил великан на дереве Премьерфе.

– Так это не ризничий устроил на том дереве убежище… – произнес великан, размышляя вслух.

– Нет, не он.

– Как вы думаете, Флори угрожает опасность?

– То убежище уже заброшено местными жителями. Если бы они его продолжали использовать, то обнаружили бы там Премьерфе еще в прошлом году. Так что это меня не беспокоит. Беспокоит же меня – да и удивляет – то, что эти люди, у которых нет практически ничего, сумели изготовить железные скобы. Для этого ведь нужно уметь плавить железную руду. Где они ее нашли? И как они сумели добиться такой температуры, какая нужна для обработки железа? Это же совсем не просто!

Как и скоба на дереве Премьерфе, эта железная скоба была покрыта слоем ржавчины. Она была прикреплена к дереву четырьмя огромными гвоздями.

– Если эта скоба находится на дереве уже несколько десятилетий, – сказал Энно Ги, – то она как-то уж очень прочно здесь прикреплена. Даже рост дерева не повредил ее. Трудно даже предположить, сколько ей лет.

– Вы думаете, что жители деревни сейчас прячутся в этом овраге?

– Скоро мы это узнаем…

Они оба повернулись к оврагу и стали внимательно рассматривать его стены. Вскоре они увидели пересекавшую склон оврага тропинку, которая, выходя из оврага, вела в лес. Энно Ги разглядел на ней человеческие следы.

– Вот и ответ на твой вопрос, Марди-Гра.

Они двинулись по этой тропинке. Она долго петляла среди пологих холмов и в конце концов привела их к небольшому водоему. Это было еще одно болото – по-видимому ближайшее к обнаруженному ими оврагу. Энно Ги осмотрел поверхность болота: оно было полностью покрыто льдом.

– Посмотри туда, – сказал священник.

Во льду в некоторых местах – на участке длиной примерно в десяток локтей – были кем-то проделаны отверстия, уже затянувшиеся ледяной корочкой. Проступившая из них болотная жижа была неприятного зеленоватого цвета. Точно такую же жижу им показывал Премьерфе по дороге в Эртелу. Многочисленные следы на снегу свидетельствовали о том, что жители часто приходят сюда.

– Вот тут они, по всей видимости, и набирают себе воду…

Кюре и великан пошли обратно к оврагу. По дороге Энно Ги подыскал большое и ветвистое хвойное дерево, которое вполне годилось для убежища. С его верхних ветвей можно было увидеть овраг, кроме того, оттуда открывался хороший вид на лесную тропинку. Ветви, правда, не были такими большими и прочными, как на дереве Премьерфе, однако густая хвоя могла надежно скрыть тех, кто задумал бы спрягаться на этом дереве.

Марди-Гра тут же залез на дерево и принялся расправлять Ветви на уровне его средней части. Именно там они и решили укрыться с Ги. Совместными усилиями священник и великан прикрепили к веткам свои покрывала, веревки и еще оставшуюся у них провизию.

Энно Ги, убедившись в надежности веток, расположился так, чтобы ему были видны и овраг, и лесная тропинка. Эта тропинка заинтриговала его не меньше, чем сам овраг.

– Она слишком широкая и слишком утоптанная для такой местности, – сказал он. – Что-то тут не так.

Кюре вел наблюдение весь день, но так и не заметил ничего необычного. Ни один человек (сколько же их там всего – двадцать? тридцать?) так и не появился. Не было слышно ни единого звука, не говоря уже о человеческих голосах. Энно Ги прекратил наблюдение только тогда, когда зашло солнце. За весь день ничего не случилось, кроме того что где-то в полдень волк покинул овраг и, по всей видимости, направился в деревню, как он это всегда делал.

8

Викарию Шюке с большим трудом удавалось продвигаться в сторону Парижа. Главные дороги королевства в зимнюю пору были самыми опасными. Холод и снегопады загоняли в города солдат и стражников, охраняющих дороги, в результате чего шайки разбойников беспрепятственно нападали на путников, решавшихся ехать без охраны. Ни одна повозка без соответствующего вооруженного эскорта не могла проехать через какую-либо область государства, не натолкнувшись на шайку – а то и две – разбойников. Все основные дороги были поделены между двумя десятками главарей, у каждого из которых была шайка головорезов. И никто из путешественников не мог ускользнуть от них. Никто, кроме одной маленькой повозки. Эту повозку не защищал отряд стражников, у ее возничего совсем не было оружия, и над ней не развевался боевой штандарт какого-нибудь воинственного феодала. Тем не менее разбойники беспрепятственно пропускали ее. Более того, они советовали последовать их примеру и своим собратьям-разбойникам. Эта повозка везла всего лишь один большой деревянный ящик. В нем лежал труп. Это был умерший епископ. Шюке шел рядом с повозкой. По дороге в Париж его на каждом повороте поджидали всевозможные опасности и неприятности. Викарий понимал: тем, что до сих пор еще жив, он обязан гробу Акена и суеверности разбойников. В те времена труп обеспечивал гораздо лучшую защиту, чем целый гарнизон солдат. Разбойники не отличались особой набожностью, но они, тем не менее, шарахались от трупа и от того, кто его вез. Жуткие рассказы о мертвецах, привидениях и проклятиях производили впечатление даже на самых отчаянных сорвиголов. Но если они отпугивали грабителей и головорезов, то что тогда говорить об обычных мирных людях! Труп епископа, перевозимый по главным дорогам королевства, нагонял страх на всех без исключения. Приезд повозки Шюке в ту или иную деревню или городок тут же вызывал множество всевозможных домыслов. Труп, который везут и везут и все никак не похоронят, приводил всех в ужас! Не раз и не два при обращении викария к местным жителям с какой-нибудь просьбой, ему наотрез отказывали: боялись перевозимого им трупа. А то, что катафалком с пресловутым мертвым епископом управлял представитель Церкви, еще больше подливало масла в огонь. Шюке в конце концов решил скрывать, кого он везет, и стал говорить в одном случае, что это труп солдата, в другом – дворянина, затем – женщины или ребенка… Но это не помогало. Даже в монастырях, где он по дороге останавливался, к нему относились крайне настороженно. Когда – где-то между городишками Ла-Пен-о-Муен и Фретеваль – повозка наскочила на пень и у нее сломалась ось, монах не смог найти никого, кто бы согласился ему помочь, и он был вынужден ремонтировать повозку своими силами. После этого инцидента Шюке пришлось ехать еще медленнее и он продвигался вперед не более чем на два лье[49] в день.

Вскоре добавилась еще одна неприятность. В Драгуане монахи Мео и Абель недостаточно тщательно запечатали гроб епископа. Холод хотя и замедлил разложение трупа Акена, но это все-таки происходило. Из повозки стал доноситься мерзкий трупный запах, и бедняга Шюке уже не мог прятаться внутри повозки на ночь, чтобы защититься от ветра и снега. Пару раз он пытался на ночь выставлять гроб на землю, однако потом отказался от этой затеи, потому что запах мертвечины стал привлекать волков. Тогда измученному викарию пришла в голову отчаянная мысль. Он вскрыл гроб и потратил целый день на то, чтобы заполнить свободное пространство внутри гроба землей. Для этого ему пришлось с большим трудом голыми руками выгребать землю из-под снега. Подобная уловка позволила уменьшить трупный запах. Но дня через четыре запах появился вновь, став еще более гнусным, чем раньше. Те разбойники, которые поначалу не верили утверждениям Шюке, будто он везет труп, и пытались заглянуть в повозку, очень быстро убеждались в том, что монах не врет. Постепенно запах стал таким сильным, что уже было невозможно заехать на постоялый двор или хотя бы проехать по улице города. Приближаясь к очередной деревушке – она называлась Даммартен, – викарий понял, что ему нужно предпринять какие-то нестандартные действия.

Он спрятал свою повозку в лесу, среди густой поросли, неподалеку от речки, так, чтобы ее не было видно со стороны дороги. Затем он выпряг лошадей и, ведя их в поводу, пешком двинулся в деревню.

В Даммартене Шюке постучал в дверь постоялого двора.

– Вам нужна комната для ночлега? – спросил хозяин.

– Нет. Я тут проездом. Я хотел бы попросить у вас немного овса для моих лошадей.

– Ваших лошадей? И сколько же, черт возьми, их у вас?

– Три.

Хозяин постоялого двора очень удивился, увидев монаха, путешествующего с тремя лошадьми, но без повозки.

– Мою повозку отняли разбойники, – поспешно объяснил Шюке, чтобы развеять сомнения собеседника. – А где находится дом местного священника?

Ему указали на маленький дом, расположенный через две улицы от церкви.

Когда Шюке постучал в дверь этого дома, ему открыл молодой, лет семнадцати, дьякон. Он пригласил викария войти. Внутри дом оказался каким-то неестественно безупречным. Пожалуй, слишком чистым. Над очагом висел огромный котел, однако огня никто не развел. Не было в очаге и пепла. Казалось, что в этом доме никто не живет.

– Я – викарий Шюке. Еду в Париж. А где кюре этого прихода?

– Отца Сенелье нет в деревне.

– А когда он вернется?

– Я этого не знаю, святой отец. Наш кюре… приезжал сюда лишь один раз. В прошлом году. Так что его здесь практически не бывает.

Дьякон пояснил, что здесь, в северной части королевства, столица и Лувр притягивают амбициозных священников и очень многие приходы, такие, как, например, этот, брошены на произвол судьбы их священниками, решившими потолкаться в Париже среди себе подобных, пытаясь снискать себе лучшую долю.

– А кто же тогда заботится об этом доме и опекает верующих в отсутствие священника? – спросил Шюке.

– Я, – коротко ответил юноша.

– А богослужения? Ты ведь не имеешь права проводить богослужения, сын мой. Кто же тогда проводит богослужения?

– В деревне Гомерфонтен, что в двух лье отсюда, есть старый кюре. Наши верующие ходят в ту церковь для причащения и исповедания.

– Как тебя зовут?

– Августодуненсис, святой отец. Но меня можно называть просто Август.

Шюке присмотрелся к молодому дьякону. Его плечи были еще по-юношески щуплыми, однако голос и взгляд свидетельствовали о том, что это уже достаточно зрелый человек. Похоже, он очень серьезно относился к своей роли в этом приходе и ничуть не смущался.

– Мне нужна твоя помощь, – сказал викарий. – Это не займет много времени. Мне потребуется этот большой котел, ковш, много уксуса, топор и кремень, чтобы высечь искру и развести костер. Помоги мне собрать все это и отнести в лес.

– В лес? Но…

– Не спорь. Ты должен мне помочь. Чуть позже ты поймешь, что к чему.

Август подчинился. Он собрал все, что попросил Шюке, и они вдвоем положили эти вещи на маленькую повозку и впрягли в нее мула. Затем они покинули деревню, стараясь не привлекать к себе внимания.

Вернувшись к тому месту в лесу, где была спрятана его повозка, викарий тут же собрал много хвороста и развел большой костер. Набрав с помощью дьякона в котел воды из ближайшей речки, он поставил котел на огонь. Когда вода начала закипать, Шюке вылил в котел взятые у дьякона три большие бутылки уксуса. Дьякон все еще не мог понять, что вообще происходит.

И тут Шюке откинул полотнище своей повозки. Август почувствовал запах разлагающейся плоти и увидел гроб. Шюке одним рассчитанным движением снял с гроба крышку. У юноши глаза на лоб полезли от удивления. Тело Акена частично прикрывала земля, однако было отчетливо видно, как в нем что-то шевелится, словно мертвец чуть заметно дышал. Это копошились черви. Стараясь отводить взгляд от этого ужасного зрелища, викарий вкратце рассказал юноше о том, что послужило причиной его поездки, о тех невзгодах, которые ему пришлось перенести по дороге, и о том, чей труп он везет.

– Я не могу въехать в Париж с трупом, который пришел в такое состояние. Меня тут же забросают камнями, или, еще хуже, толпа может расправиться с останками епископа. Так что у меня нет выбора.

В юности викарию довелось присутствовать при обработке останков одного человека, сразу после смерти причисленного к лику святых. Его внутренности были удалены, а скелет – разделен на несколько частей, каждую из которых заключили в церковную раку. Затем их отправили в различные регионы в христианские храмы, объявив, что эти мощи имеют чудодейственную силу. Это необычное действо так поразило воображение юного Шюке, что он на всю оставшуюся жизнь запомнил мельчайшие детали этой процедуры, в том числе сопровождавшие ее звуки и запахи…

Шюке и Август совместными усилиями вытащили и перевернули гроб, вывалив его содержимое на снег. Земля рассыпалась, и разлагающееся тело Акена открылось взорам, вызывая неимоверное отвращение. Побуревшая и потрескавшаяся кожа была покрыта беловатым гноем, в котором кишели черви. Впрочем, черви были видны повсюду. Они уже выели живот епископа, и теперь там зияла огромная дыра. Отпадала необходимость извлекать из трупа сердце и внутренние органы Акена: от них уже почти ничего не осталось. Черви первым делом, по-видимому, набросились на содержимое размозженного черепа епископа, затем основательно поработали и над остальными органами. Запах от останков Акена был просто жутким.

Юный дьякон вполне мог бы отказаться от участия в подобной операции. Но он решил, что воздать должное покойному епископу – дело почетное. Он одобрил решение, принятое викарием, и энергично принялся помогать ему.

Шюке, сморщившись от отвращения, кончиками пальцев снял с тела епископа его серебряный нагрудный крест, два ценных ожерелья и – тут уж пришлось потрудиться – три больших кольца, надетых на отекшие пальцы Акена.

Затем Шюке взял позаимствованный у Августа топор и решительно принялся рубить конечности епископа в районе суставов.

С помощью дьякона викарий собрал разрубленные на части руки и ноги Акена и бросил их в кипящий котел.

Пришлось долго ждать, прежде чем воздействие уксусного раствора дало нужный результат. Плоть мало-помалу стала отделяться от костей и кусками всплывать на поверхность. В ней можно было различить волокна мышц и нервов. Шюке время от времени зачерпывал ковшом эти желеобразные останки и выбрасывал их в кусты. Когда куски плоти перестали появляться на поверхности кипящей воды, викарий принялся за туловище Акена. Ему потребовалось изрядно поработать топором, чтобы удалить плоть с груди и с боков. Отделив то, что еще оставалось от внутренних органов, викарий бросил скелет в котел.

Опять пришлось долго ждать. Август регулярно подкладывал хворост в костер. Прошло два часа. На поверхности во множестве стали появляться куски плоти и внутренностей. Когда Шюке выбрасывал всплывшие куски, тут же появлялись другие, так что этой процедуре не было видно конца. Помучавшись еще немного, Шюке решил ускорить этот процесс.

С помощью дьякона он приподнял котел и полностью вылил его содержимое на землю. Розоватая зловонная жижа разлилась по снегу, растапливая его, и стала медленно стекать, по склону к речке. Кости Акена, лежавшие на оголенной влажной земле, были похожи на кучу хвороста. Некоторые из них стали совершенно гладкими и белыми, на других же еще виднелись остатки плоти.

Викарий и дьякон перетащили кости к речке и, опустившись на колени, принялись в полном молчании мыть в чистой проточной воде одну за другой кости его преосвященства Акена.

  • Робинзон крузо сочинение рассуждение
  • Робинзон крузо аргумент к итоговому сочинению
  • Робинзон крузо это роман или повесть или рассказ
  • Робинзон крузо итоговое сочинение
  • Роберт карлайл однажды в сказке