Рассказ римские каникулы читать бесплатно

Автор неизвестен римские каникулы римские каникулы просто говорят, что у меня красивые большие груди, еще не очень развитая талия, широкие

Автор неизвестен

Римские каникулы

Римские каникулы

Просто говорят, что у меня красивые большие груди, еще не очень развитая талия, широкие бедра, стройные ноги, тело нежное и очень упругое. Настало время летних каникул. За мной приехал мой далекий родственник дядя Джим. Это красивый мужчина лет 40. По прибытию его в небольшое имение, расположенное в живописной долине, я познакомилась с его сыном Робертом. Он был на пять лет старше меня. Вторым моим знакомым стал духовник дяди Джима — монах Петр. Ему было лет 30. Время в имении проходило очень весело. Мы с дядей часто катались на лодке, на лошади, купались много читали книг. Нередко я ходила собирать ягоды и фрукты. Лето было жаркое и я часто ходила по саду не одевая ничего, кроме ситцевого платьица. Однажды, это было через две недели после моего приезда, я собирала сливы под деревом, сидя на корточках. На месте, покрытым легкими курчавыми волосиками, я почувствовала щекотание, туда забилось какоето насекомое. В одно мгновение я почувствовала нестерпимый зуд. Я тутже присела на траву, приподняла юбку, пытаясь рассмотреть укушенное место, постепенно начала указательным пальцем водить вверх и вниз по укушенному месту. Мой палец случайно скользнул во влажное место, между пухлыми губками, покрытыми волосиками. Я ощутила горячее тепло, меня словно ударило током, от прикосновения моего пальца к нежному горячему телу, которое я никогда не видела. Я неожиданно почувствовала какуюто сладкую истомину. Забыв об укусе, я начала водить по влажному телу и ощутила неиспытанное до сих пор блаженство. Всецело отдаваясь охваченному меня ощущению, я не заметила Роберта, который тихо подкрался к месту, где я сидела и наблюдал за мной. А когда я его заметила он вышел из-за кустов и спросил: «Чем это ты здесь занимаешся, Анна?» Я инстиктивно опустила юбку на колени. Роберт опустился рядом на траву и продолжал: «…я все видел, не правда ли тебе было очень приятно?» С этими словами он пододвинулся и обнял меня за плечи. «Тебе будет еще приятнее, если тоже самое буду делать я, только давай я сначала поцелую тебя, Анна.» Не успела я вымолвить и слова, как его жаркие губы впились в мой рот. Его рука, обнимая мои плечи скользнула мне на грудь, и начал ее нежно гладить. Вторая рука вдруг коснулась моего колена, неторопливо и нежно начала приближаться к моему животу. Настигнув его, как-бы случайно скользнула и разжала нежные губки. Горячие руки коснулись моего влажного тела. Трепетная дрожь так и пронзила меня. Роберт языком разжал мои зубки и, проникнув в рот, коснулся моего языка. Рука, лежавшая на груди, скользнула в вырез платья, нашла сосок и нежно начала щекотать. Вторая рука, вернее два ее пальца, нежно гладили влажное тело. Я испытывала неведомую до сих пор мне приятную слабость, дыхание мое участилось, грудь высоко вздымалась. Видя мое состояние, Роберт участил движение рук и языка. От его движений мне делалось все приятней и приятней. Незнаю сколько времени все это продолжалось, мое тело напряглось, вздрогнуло и я почувствоала , как все мои пальцы расслабились. Приятная нега разлилась по всему телу. Движение рук Роберта прекратились, он замер. Затем выпустил из своих объятий. Некоторое время мы сидели молча. Я почувствовала полное бессилие и была не в состоянии сообразить, что со мной произошло. Роберт спросил: «Тебе было приятно, Анна, правда? Да, я ничего подобного никогда не испытывала, что это было Роберт?» спросила я в недоумении. «Давай встретимся в 7 часов в роще и я тебя кое-чему научу. Хорошо? А теперь пойди домой, скоро обед. Только никому не говори. — Я обязательно приду, Роберт,» — сказала я, горя желанием узнать объяснение случившегося.. Роберт ушел. Собрав полную корзину слив, я последовала за ним. За обедом я была очень расстроена, мысли мои путались в голове и как не старалась я понять случившегося, так и не поняла. Было около 7 вечера. Я незаметно вышла из дома, пробралась через сад и, войдя в рощу, сразу заметила Роберта, сидевшего на старом пне. «Тебя никто не видел?» — спросил он. «Нет» — ответила я. «Тогда пойдем к старому пруду, что в глубине сада, там и поговорим» — сказал он. Я ответила кивком головы в знак согласия. Роберт одной рукой взял меня за талию и повел нежно, прижимая меня к своему телу. В дороге он несколько раз останавливался со мной, прижимая к себе и целуя меня в глаза, шею, руки, губы. Придя к пруду мы сели на траву, облокотившись спинами о ствол дерева.

— «Видела ли ты когда-нибудь голого мужчину?» — спросил Роберт.

— Нет, — ответила я.

— Так вот, для того, чтобы тебе было все понятно, я покажу тебе, что имеет мужчина, на предназначенное для женщины.» Не дав мне сказать, Роберт ловким движением расстегнул брюки, схватил мою руку и быстро сунул ее в прореху. Мгновенно я ощутила, что-то длинное, твердое и очень горячее.

— Что это у тебя, Роберт?» — спросила я испуганно.

— Это инструмент предназначенный для женщины. И как я гладил тебя в саду пальцем, обычно гладят им» Моя рука, лежавшая на инструменте Роберта, внезапно, ощутила пульсацию. Я осторожно пошевелила пальцами. Роберт вздрогнул и еще сильнее прижал мою руку. Его свободная рука скользнула с моих колен вверх и пальцы, как утром коснулись моего влажного тела. Чувство, овладевшее мной в саду, вновь охватило меня. Уже знакомая мне ласка Роберта повторилась. Так прошло несколько минут. Все во мне было напряжено до предела. Я чувствоала, как под моей рукой инструмент Роберта становился тверже.

— Теперь, для сравнения, дай я тебя поласкаю своим пальцем» — вдруг сказал Роберт. Сгорая от любопытства и не очем не думая, я утвердительно кивнула головой. Роберт уложил меня на траву, раздвинул ноги, завернул юбку на живот и, встав между моих ног, опустил руки, обнажив свой инструмент. Зрелище было удивительное. От курчавых волос, таких как у меня, чуть не упираясь в живот, торчал багровый инструмент, увенчанный головкой в виде гриба. Под ним был, какой-то клубок, который покрыт волосами. Неуспела я как следует рассмотреть то, что впервые увидала, как Роберт наклонился на до мной, одной рукой, просунув ее под спину мне, тесно прижал мое тело к себе. Резким движением он направил свой инструмент внутрь меня. Острая боль пронзила мое тело и, вскрикнув, я сделала движение бедрами пытаясь вырваться, но рука Роберта, охватившая меня, держала крепко Роберт поцелуем закрыл мне рот. Другая рука под платьем нашла мою грудь и стала ласкать. Роберт то поднимался, то опускался, от чего его инструмент плавно скользил во мне. Все еще пытаясь вырваться, я пошевелила бедрами. Боль исчезла, а вместо нее я ощутила знакомую мне истомину. Не скрою теперь это было гораздо слодостнее. Я перестала вырываться, обхватила тело Роберта и теснее прижалась к нему. Движения Роберта становились все быстрее. Во мне все напряглось и, когда Роберт с силой вонзил свой инструмент и замер я почувствовала в себе негу и обессилила. Не успели мы опомниться, как услышали строгий оклик. Я с ужасом увидела над нами дядиного брата Петра. — Ах вы, негодники, вот вы чем занимаетесь»

Читать дальше

Виктория Токарева

Римские каникулы. Повести и рассказы

© Токарева В. С., 1993

© Оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2015

Издательство АЗБУКА®

Повести

Первая попытка

Моя записная книжка перенаселена, как послевоенная коммуналка. Некоторые страницы вылетели. На букву «К» попала вода, размыла все буквы и цифры. Книжку пора переписать, а заодно провести ревизию прошлого: кого-то взять в дальнейшую жизнь, а кого-то захоронить в глубинах памяти и потом когда-нибудь найти в раскопках.

Я купила новую записную книжку и в один прекрасный день села переписывать. Записная книжка – это шифр жизни, закодированный в именах и телефонах. В буквах и цифрах.

Расставаться со старой книжкой жаль. Но надо. Потому что на этом настаивает ВРЕМЯ, которое вяжет свой сюжет.

Я открываю первую страницу. «А». Александрова Мара…

Полное ее имя было Марла. Люди за свои имена не отвечают. Они их получают. Ее беременная мамаша гуляла по зоопарку и вычитала «Марла» на клетке с тигрицей. Тигрица была молодая, гибкая, еще не замученная неволей. Ей шла странная непостижимая кличка Марла. Романтичная мамаша решила назвать так будущего ребенка. Если родится мальчик, назовется Марлен. Но родилась девочка. Неудобное и неорганичное для русского слуха «Л» вылетело из имени в первые дни, и начиная с яслей она уже была Марой. Марлой Петровной осталась только в паспорте.

Папашу Петра убили на третьем году войны. Она с матерью жила тогда в эвакуации, в сибирской деревне. Из всей эвакуации запомнился большой бежевый зад лошади за окном. Это к матери на лошади приезжал милиционер, а она ему вышивала рубашку. Еще помнила рыжего врача, мать и ему тоже вышивала рубашку. Мара все время болела, не одним, так другим. Врач приходил и лечил. Мать склонялась над Марой и просила:

– Развяжи мне руки.

Мара не понимала, чего она хочет. Руки и так были развязаны и плавали по воздуху во все стороны.

Потом война кончилась. Мара и мама вернулись в Ленинград. Из того времени запомнились пленные немцы, они строили баню. Дети подходили к ним, молча смотрели. У немцев были человеческие лица. Люди как люди. Один, круглолицый в круглых очках, все время плакал. Мара принесла ему хлеба и банку крабов. Тогда, после войны, эти банки высились на прилавке, как пирамиды. Сейчас все исчезло. Куда? Может быть, крабы уползли к другим берегам? Но речь не про сейчас, а про тогда. Тогда Мара ходила в школу, пела в школьном хоре:

Сталин – наша слава боевая,

Сталин – нашей юности полет,

С песнями, борясь и побеждая,

Наш народ за Сталиным идет.

Мать была занята своей жизнью. Ей исполнилось тридцать лет. В этом возрасте женщине нужен муж, и не какой-нибудь, а любимый. Его нужно найти, а поиск – дело серьезное, забирающее человека целиком.

Мара была предоставлена сама себе. Однажды стояла в очереди за билетами в кино. Не хватило пяти копеек. Билет не дали. А кино уже начиналось. Мара бежала по улицам к дому и громко рыдала. Прохожие останавливались, потрясенные ее отчаянием.

Случались и радости. Так, однажды в пионерском лагере ее выбрали членом совета дружины. Она носила на рукаве нашивку: две полоски, а сверху звездочка. Большое начальство. У нее даже завелись свои подхалимы. Она впервые познала вкус власти. Слаще этого нет ничего.

Дома не переводились крысы. Мать отлавливала их в крысоловку, а потом топила в ведре с водой. Мара запомнила крысиные лапки с пятью промытыми розовыми пальчиками, на которых крыса карабкалась по клетке вверх, спасаясь от неумолимо подступавшей воды. У матери не хватало ума освобождать дочь от этого зрелища.

Училась Мара на крепкое «три», но дружила исключительно с отличниками. Приближение к избранным кидало отсвет избранности и на нее. Так удовлетворялся ее комплекс власти. Но надо сказать, что и отличницы охотно дружили с Марой и даже устраивали друг другу сцены ревности за право владеть ее душой.

Весной пятьдесят третьего года Сталин умер. По радио с утра до вечера играли замечательную траурную музыку. Время было хорошее, потому что в школе почти не учились. Приходили и валяли дурака. Учителя плакали по-настоящему. Мара собралась в едином порыве с Риткой Носиковой поехать в Москву на похороны вождя, но мать не дала денег. И вообще не пустила. Мара помнит, как в день похорон они с Риткой Носиковой вбежали в трамвай. Люди в вагоне сидели подавленные, самоуглубленные, как будто собрались вокруг невидимого гроба. А Ритка и Мара ели соленый помидор и прыскали в кулак. Когда нельзя смеяться, всегда бывает особенно смешно.

Люди смотрели с мрачным недоумением и не понимали, как можно в такой день есть и смеяться. А девочки, в свою очередь, не понимали, как можно в столь сверкающий манящий весенний день быть такими усерьезненными.

Время в этом возрасте тянется долго-долго, а проходит быстро. Мара росла, росла и выросла. И на вечере в Доме офицеров познакомилась с журналистом Женькой Смолиным. Он пригласил ее на вальс. Кружились по залу. Платье развевалось. Центробежная сила оттягивала их друг от друга, но они крепко держались молодыми руками и смотрели глаза в глаза, не отрываясь. С ума можно было сойти.

В восемнадцать лет она вышла за него замуж.

Это был стремительный брак, брак-экспресс. Они расписались в загсе и тут же разругались, а потом продолжали ругаться утром, днем, вечером и ночью… Ругались постоянно, а потом с той же страстью мирились. Их жизнь состояла из ссор и объятий. Шла непрерывная борьба за власть. Мара оказалась беременной, непонятно от чего: от ссор или объятий. К пяти месяцам живот вырос, а потом вдруг стал как будто уменьшаться. Оказывается, существует такое патологическое течение беременности, когда плод, дожив до определенного срока, получает обратное развитие, уменьшается и погибает. Охраняя мать от заражения, природа известкует плод. Он рождается через девять месяцев от начала беременности, как бы в срок, но крошечный и мертвый и в собственном саркофаге. Чего только не бывает на свете. И надо же было, чтобы это случилось с Марой. Врачи стали искать причину, но Мара знала: это их любовь приняла обратное развитие и, не дозрев до конца, стала деградировать, пока не умерла.

После больницы Мара поехала на юг, чтобы войти в соленое упругое море, вымыть из себя прошлую жизнь, а потом лечь на берегу и закрыть глаза. И чтобы не трогали. И не надо ничего.

В этом состоянии к ней подошел и стал безмолвно служить тихий, бессловесный Дима Палатников, она называла его Димычкой. Димычка хронически молчал, но все понимал, как собака. И как от собаки, от него веяло преданностью и теплом. Молчать можно по двум причинам: от большого ума и от беспросветной глупости. Мара пыталась разобраться в Димычкином случае. Иногда он что-то произносил: готовую мысль или наблюдение. Это вовсе не было глупостью, хотя можно было бы обойтись. Когда Димычке что-то не нравилось, он закрывал глаза: не вижу, не слышу. Видимо, это осталось у него с детства. Потом он их открывал, но от этого в лице ничего не менялось. Что с глазами, что без глаз. Они были невыразительные, никак не отражали работу ума. Такой вот – безглазый и бессловесный, он единственный изо всех совпадал с ее издерганными нервами, поруганным телом, которое, как выяснилось, весь последний месяц служило могилой для ее собственного ребенка.

Мара и Димычка вместе вернулись в Ленинград. Димычка – человек традиционный. Раз погулял – надо жениться. Они поженились, вступили в кооператив и купили машину.

Димычка был врач: ухо, горло, нос, – что с него возьмешь. Основной материально несущей балкой явилась Мара. В ней открылся талант: она шила и брала за шитье большие деньги. Цена явно не соответствовала выпускаемой продукции и превосходила здравый смысл. Однако все строилось на добровольных началах: не хочешь, не плати. А если платишь – значит, дурак. Мара брала деньги за глупость.

I

Длинная тонкая черная линия появляется на горизонте, а за ней трепещет мягкий свет утренней зари. Эммануэль со вздохом открывает глаза. Другие пассажиры уже проснулись, и неясный шум теперь наполняет самолет, в котором она летит, совсем чужая этим незнакомым людям. Из-под мягкой ткани очков для сна Эммануэль видит табло, на котором отображаются вызовы, адресованные бортпроводнице. На данный момент вызовов пять. Эммануэль чувствует некое умиротворение от этого числа, которое, без особых на то причин, представляется ей каким-то особенным. Что же сделало ее такой чувствительной к подобным суевериям? Она закрывает глаза, и эти пять огоньков продолжают какое-то время светиться во тьме, а когда они угасают, она вновь размыкает веки, а потом снова их прикрывает, пока не остается гореть лишь один вызов. Она ждет, что и он выключится, словно обращаясь с мольбой к Небесам. С неким страхом Эммануэль осознает, что спала с самого начала полета. Это был сон сна без сновидений, уносивший в небытие. Впустую прошедшая тихая ночь, в этой крылатой смирительной рубашке, несущей ее, взятую в плен, все дальше и дальше от тех, кого она любит. От тех, кто продолжает жить без нее, там, в таком невероятном количестве тысяч миль отсюда, что у них теперь заканчивается день, который для нее только начинается.

Для Жана же ночь только начинается, и она представляет себе его в их комнате, такой свежей и наполненной ароматами. Возможно, проходя мимо зеркала, он бросает рассеянный взгляд на свое отражение… Его левая бровь приподнимается – это у него такая ироничная реакция на созерцание самого себя, какое-то несколько высокомерное движение. Так он всегда смотрел и на нее после наслаждения от близости – отчасти властно, отчасти снисходительно, она никогда не могла разобраться в этом точно. Без сомнения, именно поэтому она и продолжает любить его так безумно, она, женщина, которая никогда не терпела никаких барьеров или оков в своем бесконечном путешествии в мир наслаждения.

* * *

А вот Жан в аэропорту – светлая куртка, раздутая ветром, растрепанные волосы, рука, поднятая в прощальном жесте. Рядом с ним Марианна казалась такой хрупкой и испуганной. Только ее большие удлиненные глаза, полные слез, выглядели болезненно взрослыми. «Я прошу тебя!» – сказала она. Ее губы дрожали, как у ребенка, готового разрыдаться. Эммануэль улыбнулась, взяла ее за руку и мягко потащила за собой.

– У тебя остается десять минут, – уточнил Жан. Всего десять минут, ибо из громкоговорителей уже во второй раз неслось: «Пожалуйста, рейс авиакомпании «Алиталия» на Рим… Просим пассажиров пройти на посадку».

Они пересекли большой зал, стекла которого были позолочены лучами солнца. На светлом полу их тени выглядели нереально длинными. Эммануэль пальцами чувствовала пульс, бьющийся в юном запястье. Женские туалеты находились внизу. Красная дверь с занятным логотипом. Две пожилые туристки вошли прямо перед ними. Эммануэль решительно повернула направо, в мужской туалет. Одна из шести кабинок была открыта, на ней значился пятый номер. Она толкнула туда Марианну и сразу же закрыла за собой дверь. Эхо громкоговорителя продолжало посылать им угрозы. Не говоря ни слова, Эммануэль взяла лицо Марианны двумя руками – ее чистое лицо, подрагивающее, такое романтическое, полупрозрачный цвет которого теперь заметно порозовел. Потянувшись к ней, с глазами, полными слез, эта девочка-подросток предложила ей свой рот, открытый в безмолвном крике. Ее язык пробежал по нижней губе, открыв белоснежные и ровные зубы. Эммануэль, в свою очередь, приоткрыла рот для поцелуя, потом она проникла языком в рот девушки. Ловкий язык, твердый и одновременно очень гибкий, он извивался, словно хлыст, наполняя рот ароматной слюной. Потом Эммануэль обхватила малышку, прижавшись к ней животом, как будто она хотела придать ее телу собственную форму.

Затем она осторожно вынула язык, проведя его между губами Марианны и дыша ей прямо в рот. Продолжая держать ее лицо в своих руках, изгибаясь вместе с ней, она заставила ее согнуть колени, продолжая смотреть ей прямо в глаза, в которых отблески слез теперь сменились огнем. Она поспешно задрала ей юбку, почувствовав, как в ней растет напряжение, причину которого она тщетно пыталась понять. «Я не могу подвести Жана. Я должна успеть на этот самолет».

Но эти слова, казалось, доносились из далекого подсознания, словно начертанные на золотых песках пляжа, на берегу реки, покрытой цветами лотоса, в то время как прилив постепенно подходил к порогу бунгало, где Марианна впервые сказала: «Я люблю тебя». Девушка схватилась за трусики Эммануэль и потянула их вниз, вдоль ее длинных ног. Одним движением колен Эммануэль освободилась от прозрачной бледной материи своих «бразильских» трусиков с глубоким вырезом. Таким же движением она освободила лодыжки и выгнула тело, прижавшись к теплой стене. Пальцы Марианны поднялись между ее бедер и остановились у входа во влагалище, почти умоляюще надавливая. Потом она перенесла пальцы на ставшие влажными половые губы, раздвинула их и дошла до клитора, который был уже готов к финальному аккорду. Эммануэль почувствовала губы Марианны на своем влагалище, и ее язык проник в нее глубоко-глубоко. Ее зубы едва касались клитора, слегка покусывая его и вызывая отчаянное ощущение нарастающей сладости. Эммануэль стиснула зубы, чтобы не закричать, а затем волна радости выплеснулась на нее, и ее сознание освободилось от всего – за исключением радости, резкой, острой, словно шпага, неумолимо вонзенной в нее до самой рукоятки.

Два удара в дверь, потом еще.

– Эммануэль!

Голос Жана, требовательный, нетерпеливый, с нотками упрека. И, словно исходящий из другого мира, голос, бесконечно повторяющий: «Рейс авиакомпании «Алиталия» на Рим… Просим пассажиров… Пожалуйста, срочно пройдите к выходу № 37».

Жан потянул ее за руку, и последний проблеск разума позволил ей сбросить свои трусики, толкнуть дверь и броситься бежать, задыхаясь, к выходу № 37, к посадочному трапу, который уже начал отъезжать от полосатой красно-зеленой двери к «Боингу-747». Потом, сопровождаемая работником аэропорта, подталкивающим ее вперед, она бросилась к бортпроводнице, которая решительно втащила ее в самолет. Эммануэль все еще испытывала неописуемое наслаждение.

* * *

Эммануэль спускается по трапу, едва касаясь перил рукой в перчатке, обдуваемая свежим ветерком, отдающим приятной смесью морских ароматов. Перед ней мерцает стеклянное здание под ярко-бирюзовым небом: таким его изображали в средневековых книгах. «Конечно, – думает она, – это и есть Италия!»

И осознание этой реальности сжимает ей сердце, возвращая к цели этого абсурдного путешествия, причин и сроков которого она не знала. Украдкой она взглянула на двойной циферблат своих золотых часов, украшенных сапфирами, стрелки которых еще показывали время в Бангкоке. Слева уже установилось местное время. Шестнадцать часов! Всего шестнадцать часов прошло с тех пор, как Жан разбудил ее поцелуем в затылок. Он улыбнулся, но его глаза оставались серьезными:

– Поспеши, любовь моя. Нужно отправляться.

– Отправляться? Но куда?

– Это ты должна ехать. Одна, и немедленно.

Такой тон, одновременно нервный и властный, она в нем раньше не замечала. Точнее, она слышала нечто подобное всего один раз, во время ночного звонка. Тогда произошел несчастный случай в промышленном центре Юронг, на одном из химических заводов, и это угрожало жизни многих людей, которые, ни о чем не подозревая, мирно спали в своих домах. Она услышала его голос, не допускающий возражений и тревожный одновременно, ничего не понимая, потому что он говорил на диалекте высокой равнины. Но она знала: это был вопрос жизни и смерти. Тогда Жан спешно оделся, выбежал наружу; она услышала звук удаляющегося «БМВ» и не видела его до утра. Он никогда не говорил ей потом, что же там случилось на самом деле, никогда не рассказывал, как они сумели предотвратить катастрофу. Он лишь сразу же, как только вошел в квартиру, овладел ею, и они занимались любовью прямо на кремовом ковре, посреди частей сложного китайского пасьянса. Состоявший из деревянных палочек и частичек кораллов, он предлагал практически бесконечное количество решений, каждое из которых могло быть изменено одним лишь перемещением палочки или добавлением одного коралла к другому.

Частичка коралла должна была невольно сместиться накануне ее отъезда, или это кто-то ночью передвинул палочку, управляющую ее жизнью. И вот теперь она здесь, в аэропорту Леонардо да Винчи, недалеко от Вечного города. И вокруг нее складывается какая-то новая игра, правил которой она совершенно не понимает.

– Что происходит? – ошеломленно прошептала она, когда села на край кровати.

Одеяло рядом с ней еще сохраняло отпечаток тела Марианны. Они уснули сразу, после наслаждения, полученного шесть раз подряд. На тумбочке Эммануэль увидела хрустальный бокал, из которого она вылила половину шампанского во влагалище своей подруги, которое она потом потягивала маленькими глотками, смешивая его с изысканным вкусом вагинального нектара.

– Где Марианна?

– Она собирает твою дорожную сумку. А твоим багажом я занимался сам. Получилось не слишком аккуратно, но у меня было не так много времени. Зато там есть все.

– Что ты имеешь в виду – все?

– Слишком долго объяснять. Лучше, если ты не будешь знать об этом. Сейчас только одна вещь имеет значение: ты отправляешься в Италию. В Рим, если быть точным. Как будто речь идет о бегстве. Ты оставляешь меня. Никто не знает почему.

– Но это же абсурд!

– Нет, так надо. Я провожу тебя в аэропорт. Твое место было зарезервировано час назад.

– И что я буду делать в Италии?

– Жить. Все время, пока это будет необходимо. Ты возьмешь с собой свои личные вещи. И коллекцию танцовщиц.

– Каких еще танцовщиц?

Она усмехнулась, как если бы ей вдруг все стало ясно. Жан приготовил ей сюрприз не без помощи Марианны. Хотя у него не было такой привычки – мистифицировать ситуацию столь загадочным образом.

– Это не игра, Эммануэль.

Он никогда не смотрел на нее так мрачно, так решительно. Вертикальная морщина прорезала его лоб, и лицо словно застыло.

– У тебя есть коллекция танцовщиц. Их двенадцать. Двенадцать замечательных статуэток из слоновой кости…

– Из слоновой кости? Но ты же прекрасно знаешь, что по закону…

– Именно так. Поэтому они имеют еще большую ценность. Они закреплены на подставках из оникса, на которых расположен золотой пьедестал. Высотой они с шестилетнего ребенка, по-разному причесаны и одеты: в шелк, в парчу, в узорчатую ткань, в серебряную филигрань, в газ, в лен, в атлас и в бархат. Они украшены диадемами, браслетами, кольцами, ожерельями, драгоценными поясами. Каждая танцовщица отличается от другой выражением лица и общим видом. Они помещены в хрустальные коробки в форме пагоды. Каждая имеет свое имя, которое написано на пьедестале. Они тщательно упакованы, по четыре в упаковке, в три помеченных пакета.

– Сколько же они стоят? – изумленно спрашивает Эммануэль.

– Они застрахованы на 50000 фунтов стерлингов, но реальная цена вдвое больше: это уникальная коллекция. Ты купила ее у принцессы Рам-Шар. Повтори…

– Рам-Шар.

Нет, это не игра, а какая-то странная, даже тревожная история, которая вдруг возникла в ее беззаботной жизни. И никто не мог помочь ей, поскольку сам Жан толкал ее на эту темную дорогу с устрашающими пропастями по бокам, где она чувствовала растущую угрозу себе самой и тем, кого она любила.

– А Марианна, ты ей сказал?

– Она ничего не знает. Одевайся. Надень один из твоих костюмов от Сен-Лорана. Нужно, чтобы твое прибытие было в стиле «шик и шок». Твой самолет приземлится утром.

Он сделал паузу, взял ее за плечи и сильно, почти больно, прижал к себе. И она сразу же испытала пронизывающее счастье. Эммануэль сразу успокоилась и вновь наполнилась уверенностью в Жане, несмотря на эту непонятную ссылку. Они долго стояли так, застыв, пока она не осмелилась спросить:

– Должна ли я сделать что-то еще?

– Нет. В Риме о тебе позаботятся, тебя там будут направлять в кое-каких важных делах. Это будет женщина, Сильвана Мори или Моро. Не слушайся ее слепо, но следуй за ней. Я ее не знаю, но меня заверили, что она очень приятная особа. Я бы не отпустил тебя с каким-то монстром типа дипломированного гида!

Почти сломленная, Эммануэль находит в себе силы, чтобы улыбнуться.

– Я бы хотела, чтобы ты объяснил мне немного больше. Эта история с танцовщицами…

– Тебе не надо ничего понимать. И тем более – знать. Просто возьми их, чтобы потом в нужный момент избавиться.

– Когда я увижу тебя снова?

– Я не знаю.

– Но мы увидимся?

Жан засмеялся:

– Все это не имело бы смысла, если бы я не был уверен, что вновь увижу тебя! Не волнуйся, я забочусь о тебе больше, чем кто бы то ни было в мире.

– А почему Марианна не едет со мной?

– Это ни к чему. Ты должна быть одна, чтобы избежать опасности.

– Присмотри за ней.

– Я тебе это обещаю.

Эммануэль не чувствовала никакой ревности. Но она хотела сохранить девочку для них обоих, как нечто неделимое, как воспоминание о том времени, что было потрачено, чтобы проросло это семя, которое поливали осторожно, нежно подогревая…

Марианна вошла в комнату, принеся дорожную сумку «Луи Виттон» и сжимая в левой руке шелковый шарф. Под ее глазами были круги, но ее взгляд был устремлен на молодую женщину. Протянув Эммануэль ее шарф от «Гермес», она коснулась ее руки. Девушка-подросток была готова выйти, и ее волосы, расчесанные на прямой пробор, напоминали изображения мадонн, свойственных ее стране.

– Как ты прекрасна! Я буду постоянно вспоминать твой образ в музеях, – воскликнула Эммануэль.

Марианна молча отвернулась и вышла из комнаты. Они услышали ее шаги на лестнице, ведущей на террасу.

– В последний раз… У нас ведь еще есть время?

Эммануэль подошла к Жану.

В ответ он сразу же одной рукой задрал ей юбку, а другую просунул между полами пиджака, под инкрустированные кружева, прямо к груди. И его пальцы вытянулись так, что кончики большого и указательного пальцев надавили одновременно на две точки…

Рука Эммануэль скользнула к его члену, который начал твердеть под тканью брюк. Она расстегнула молнию на брюках Жана, проскользнула под трусы, а потом обхватила уже возбужденный орган. Другая ее рука прихватила затылок мужчины, требуя поцелуя. Ее язык проник между губами мужа, преодолевая двойную границу зубов. Вытащив его член, она сдвинула крайнюю плоть, обнажив головку…

Эммануэль сжала его и стала рассматривать. Опираясь на черный лакированный японский комод, она как будто забылась. Рука Жана при этом поглаживала ее промежность четырьмя соединенными пальцами, а большой палец нащупал уже набухший клитор. Эммануэль начинает стонать, предлагая себя возлюбленному. Ведь она знает, что сейчас средний палец тоже войдет в нее, а большой палец уйдет, чтобы освободить место для влажного пениса. Она чувствует спазм в животе и приветствует пенис, который пронзает ее сильным толчком. В то же время другая рука мужчины нажимает ей на грудь, скользит к левой – более чувствительной – и накрывает ее ладонью, затем усиливает хватку, с какой-то особенной неторопливой свирепостью. Оторвав язык от его губ, удерживавших его в заточении, ей удается вымолвить:

– Я хочу, чтобы ты кончил мне в рот. Я хочу взять часть тебя с собой.

Жан входит в нее еще два раза. Эммануэль смотрит ему в глаза, такие молодые и серые, контрастирующие с его волосами, преждевременно поседевшими. Ее охватывает нежность. Волна удовольствия поглощает ее, наполняет ей вены, отяжеляет кровь. Счастливая, она чувствует прилив счастья, идущий длинными и частыми волнами. Она воображает, что ее собственный нектар напоминает нектар мужчины. Нектар, который изливается из ее раскрытой вульвы, пропитывает яички, продолжающие свою ритмичную работу, в то время как палец Жана медленно исследует ее промежность…

Когда Жан почувствовал, что силы его вот-вот оставят, он резко вышел из нее. Он позволил Эммануэль сползти на пол, направив ее падение на ковер так, что рот молодой женщины оказался на уровне его члена. Он запустил руку в ее длинные волосы, аккуратно, не портя прически, нашел изгиб шеи, как будто войдя в шелковый лабиринт. Он почувствовал, как ее плоть завибрировала под его пальцами, и привлек ее к себе. Эммануэль открыла глаза и увидела пенис, похожий на фрукт. Он пропитался запахом счастливой вульвы, собрал там все до капли, прежде чем войти в рот, прежде чем она начала свои ласки. Затем, вкусив аромат мужчины, она направила свое лицо вперед, и пенис проник до самой глубины ее рта. Она едва сжала зубы, а потом тут же разжала их, и сперма хлынула в нее тремя потоками, тремя толстыми струями, повторяя ритм ее дыхания. Она сжала бедра, чтобы задержать момент зарождающегося оргазма, но слишком поздно: когда она проглатывала последний вязкий глоток, она и сама получила безумное наслаждение, совпавшее с хриплым стоном Жана.

Олег Рой – культовый современный писатель, продюсер и сценарист. Его книги читают по всему миру. Секрет успеха автора в динамичных сюжетах, полных неожиданных поворотов, в глубоком психологизме и внимании к человеческой личности.

Глава 1
«Сказки об Италии»

– …еи, к тому же он просто крышесносный красавчик!

Эти слова донеслись до Риммы в тот момент, когда она проходила через зону ресепшен и краем глаза заметила, что у стойки собралась целая толпа девушек из разных отделов. Судя по необычному оживлению, блестящим глазам и возбужденным голосам, обсуждалось нечто особенное, но Римма не стала прислушиваться. Если это что-то важное, то рано или поздно она все равно узнает, о чем шла речь, а если нет, то и не стоит тратить время на пустяки. От обеденного перерыва остается еще четверть часа, как раз можно успеть заглянуть к соседям-айтишникам в зимний сад, где расцвела лиана с каким-то непроизносимым названием, и сделать несколько снимков.

Сотрудникам соседской фирмы, занимавшейся разработкой видеоигр, Римма в глубине души завидовала. Везет же людям: никакого тебе дресс-кода, и парни, и девушки ходят в футболках, узких джинсах и расшнурованных кедах, с разноцветными дредами и татуировками на всех возможных и невозможных местах, в ушах вечно яркие пуговицы наушников. У них собственный зимний сад, да и сам офис – огромное пустое пространство, ничто не стесняет и не закрывает панорамных окон с прекрасным видом на Москву-реку. Ребята работают, устроившись, как кому удобно, покачиваясь в развешанных повсюду разноцветных гамаках или развалившись в креслах-мешках и пристроив ноутбуки себе на колени или на животы. И рабочий день у них не нормирован, распоряжаются временем, как сами считают нужным, многие являются чуть ли не к обеду, правда, и уходят глубоко за полночь. Ну просто воплощенная мечта. В компании, где трудилась Римма, все было совершенно по-другому, куда более строго и традиционно. И не то чтобы это не устраивало, нет, в общем и целом она была довольна своей работой. Но иногда хотелось чего-то особенного, чего-то более интересного и творческого, вот как у соседей. Или хотя бы не столь монотонного и предсказуемого, как вечные экселевские столбцы цифр на экране монитора.

Зайдя за стеклянную дверь и сразу погрузившись во влажную духоту зимнего сада, Римма миновала болтливый фонтанчик и прошла по дорожке из искусственного камня между растений, пышно зеленеющих круглый год под светом тщательно спрятанных ламп. Даже сейчас, в январе, здесь повсюду что-то цвело. Кадка с лианой стояла у самого окна, огромного, во всю стену, и Римма в который уж раз за время работы в башне делового центра Москва-Сити порадовалась, что не боится высоты. Не каждый может таким похвастаться, она лично знала людей, которым становилось не по себе от одной только мысли, что офис находится на пятьдесят шестом этаже.

Обойдя лиану со всех сторон, Римма сделала десятка полтора снимков: вьющиеся по причудливой решетке усыпанные пышными соцветиями стебли, крупным планом гроздья ярких, точно фарфоровых, белых с красной серединкой «звездочек» и, конечно же, несколько селфи на столь выигрышном фоне – в разных позах и ракурсах, чтобы потом выбрать наиболее интересные и выложить в соцсеть.

От цветов исходил тяжелый и сладкий дурманящий аромат, чем-то напоминавший запах маминых духов. Вспомнив о маме, Римма привычно вздохнула. Видела бы та сейчас свою девочку! Вот в этом самом костюме из тонкой английской шерсти, в двухсотдолларовых туфлях на каждый день, с айфоном последней модели в руках. Как бы мама гордилась ею, как бы радовалась! Пусть Людмила Сергеевна и не говорила этого открытым текстом, но все-таки была убеждена, что ее дочь достойна всего самого лучшего. И работа в московском представительстве итальянской компании в их с мамой системе ценностей уж точно относилась к категории лучшего – но только как промежуточный этап, как очередная ступенька к достижению цели.

Еще со школьной скамьи мама, тогда, конечно, никакая не Людмила Сергеевна, а просто Люда, бредила Италией, день и ночь грезила о поездке на Апеннинский полуостров, изучала язык Данте и Петрарки по взятому в районной библиотеке самоучителю и мечтала стать переводчиком. Однако ее родители, люди приземленные и практичные, сочли, что переводчик – это профессия несерьезная, и настояли на поступлении дочери в технический вуз. И Люда, пусть и крайне неохотно, но подчинилась. В первый же год работы на заводе, где оказалась после окончания института, она встретила своего будущего мужа и отца Риммы. Как и Людмила, Виктор был начинающим инженером, как и ей, ему нравилось танцевать под сладкоголосую итальянскую эстраду и смотреть фильмы с Адриано Челентано. Этого молодым людям показалось вполне достаточно, чтобы решить, что они любят друг друга, и подать заявление в ЗАГС.

Увы, молодожены слишком скоро поняли, что супружество – это не только совместное посещение видеосалонов и вечеринки с танцами под «Бай-бай-бай-бай-бай». Не прошло и года после свадьбы, как начались взаимные упреки, обиды, семейные ссоры, число которых стало расти в геометрической прогрессии. Особенно трудно стало, когда родилась дочка, и ее появление совпало с началом эпохи 90-х, впоследствии ставшей притчей во языцех даже для тех, кого тогда еще не было на свете. Завод закрылся, оба молодых родителя потеряли работу, а Виктор к тому же начал тяготиться семейной жизнью, загулял и в итоге отбыл в неизвестном направлении, предоставив Люде самой справляться как со всеми хлопотами о разводе, так и с заботой о дочке. Римма своего отца не успела не то что полюбить, но даже толком узнать – ведь, когда Виктор исчез из их с мамой жизни, ей не было еще и полутора лет. И, как это нередко случается в неполных семьях, между матерью и дочерью сразу возникла особенно сильная привязанность.

Им повезло – значительных материальных трудностей семья не испытывала благодаря бабушке, тогда еще не старой и весьма предприимчивой женщине. Та быстро сумела сориентироваться в новых реалиях, окончила какие-то курсы и благодаря нужным знакомствам устроилась в подразделение одного из первых открывшихся в России холдингов главным бухгалтером. Специальность непростая, тем более по тем временам, да и опасная, поскольку предполагает материальную ответственность – но зато бабушкиной зарплаты вполне хватало на то, чтобы прокормить и одеть всю семью: и дочку, и внучку. Люда, в отличие от нее, так и не сумела приспособиться к новой жизни. Теоретически, даже с ее далеко не идеальным знанием итальянского языка вполне можно было бы найти работу в какой-нибудь международной компании или совместном предприятии, которых в то время в России создавалось более чем достаточно. Но Людмила Сергеевна оказалась слишком для этого застенчивой, слишком скромной и неуверенной в себе. На всю жизнь она так и осталась мечтательницей, смутно представляющей, что творится за хрупкими границами любовно оберегаемого ею идеально-романтичного мира, который она сама создала сначала для себя, а потом, точно делая нечто само собой разумеющееся, поселила в нем и свою дочку.

Римские каникулы (сборник)

Рассказ римские каникулы читать бесплатно

© Токарева В. С., 1993

© Оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2015

Издательство АЗБУКА®

Повести

Первая попытка

Моя записная книжка перенаселена, как послевоенная коммуналка. Некоторые страницы вылетели. На букву «К» попала вода, размыла все буквы и цифры. Книжку пора переписать, а заодно провести ревизию прошлого: кого-то взять в дальнейшую жизнь, а кого-то захоронить в глубинах памяти и потом когда-нибудь найти в раскопках.

Я купила новую записную книжку и в один прекрасный день села переписывать. Записная книжка – это шифр жизни, закодированный в именах и телефонах. В буквах и цифрах.

Расставаться со старой книжкой жаль. Но надо. Потому что на этом настаивает ВРЕМЯ, которое вяжет свой сюжет.

Я открываю первую страницу. «А». Александрова Мара…

Полное ее имя было Марла. Люди за свои имена не отвечают. Они их получают. Ее беременная мамаша гуляла по зоопарку и вычитала «Марла» на клетке с тигрицей. Тигрица была молодая, гибкая, еще не замученная неволей. Ей шла странная непостижимая кличка Марла. Романтичная мамаша решила назвать так будущего ребенка. Если родится мальчик, назовется Марлен. Но родилась девочка. Неудобное и неорганичное для русского слуха «Л» вылетело из имени в первые дни, и начиная с яслей она уже была Марой. Марлой Петровной осталась только в паспорте.

Папашу Петра убили на третьем году войны. Она с матерью жила тогда в эвакуации, в сибирской деревне. Из всей эвакуации запомнился большой бежевый зад лошади за окном. Это к матери на лошади приезжал милиционер, а она ему вышивала рубашку. Еще помнила рыжего врача, мать и ему тоже вышивала рубашку. Мара все время болела, не одним, так другим. Врач приходил и лечил. Мать склонялась над Марой и просила:

– Развяжи мне руки.

Мара не понимала, чего она хочет. Руки и так были развязаны и плавали по воздуху во все стороны.

Потом война кончилась. Мара и мама вернулись в Ленинград. Из того времени запомнились пленные немцы, они строили баню. Дети подходили к ним, молча смотрели. У немцев были человеческие лица. Люди как люди. Один, круглолицый в круглых очках, все время плакал. Мара принесла ему хлеба и банку крабов. Тогда, после войны, эти банки высились на прилавке, как пирамиды. Сейчас все исчезло. Куда? Может быть, крабы уползли к другим берегам? Но речь не про сейчас, а про тогда. Тогда Мара ходила в школу, пела в школьном хоре:

 
Сталин – наша слава боевая,
Сталин – нашей юности полет,
С песнями, борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет.
 

Мать была занята своей жизнью. Ей исполнилось тридцать лет. В этом возрасте женщине нужен муж, и не какой-нибудь, а любимый. Его нужно найти, а поиск – дело серьезное, забирающее человека целиком.

Мара была предоставлена сама себе. Однажды стояла в очереди за билетами в кино. Не хватило пяти копеек. Билет не дали. А кино уже начиналось. Мара бежала по улицам к дому и громко рыдала. Прохожие останавливались, потрясенные ее отчаянием.

Случались и радости. Так, однажды в пионерском лагере ее выбрали членом совета дружины. Она носила на рукаве нашивку: две полоски, а сверху звездочка. Большое начальство. У нее даже завелись свои подхалимы. Она впервые познала вкус власти. Слаще этого нет ничего.

Дома не переводились крысы. Мать отлавливала их в крысоловку, а потом топила в ведре с водой. Мара запомнила крысиные лапки с пятью промытыми розовыми пальчиками, на которых крыса карабкалась по клетке вверх, спасаясь от неумолимо подступавшей воды. У матери не хватало ума освобождать дочь от этого зрелища.

Училась Мара на крепкое «три», но дружила исключительно с отличниками. Приближение к избранным кидало отсвет избранности и на нее. Так удовлетворялся ее комплекс власти. Но надо сказать, что и отличницы охотно дружили с Марой и даже устраивали друг другу сцены ревности за право владеть ее душой.

Весной пятьдесят третьего года Сталин умер. По радио с утра до вечера играли замечательную траурную музыку. Время было хорошее, потому что в школе почти не учились. Приходили и валяли дурака. Учителя плакали по-настоящему. Мара собралась в едином порыве с Риткой Носиковой поехать в Москву на похороны вождя, но мать не дала денег. И вообще не пустила. Мара помнит, как в день похорон они с Риткой Носиковой вбежали в трамвай. Люди в вагоне сидели подавленные, самоуглубленные, как будто собрались вокруг невидимого гроба. А Ритка и Мара ели соленый помидор и прыскали в кулак. Когда нельзя смеяться, всегда бывает особенно смешно.

Люди смотрели с мрачным недоумением и не понимали, как можно в такой день есть и смеяться. А девочки, в свою очередь, не понимали, как можно в столь сверкающий манящий весенний день быть такими усерьезненными.

Время в этом возрасте тянется долго-долго, а проходит быстро. Мара росла, росла и выросла. И на вечере в Доме офицеров познакомилась с журналистом Женькой Смолиным. Он пригласил ее на вальс. Кружились по залу. Платье развевалось. Центробежная сила оттягивала их друг от друга, но они крепко держались молодыми руками и смотрели глаза в глаза, не отрываясь. С ума можно было сойти.

В восемнадцать лет она вышла за него замуж.

Это был стремительный брак, брак-экспресс. Они расписались в загсе и тут же разругались, а потом продолжали ругаться утром, днем, вечером и ночью… Ругались постоянно, а потом с той же страстью мирились. Их жизнь состояла из ссор и объятий. Шла непрерывная борьба за власть. Мара оказалась беременной, непонятно от чего: от ссор или объятий. К пяти месяцам живот вырос, а потом вдруг стал как будто уменьшаться. Оказывается, существует такое патологическое течение беременности, когда плод, дожив до определенного срока, получает обратное развитие, уменьшается и погибает. Охраняя мать от заражения, природа известкует плод. Он рождается через девять месяцев от начала беременности, как бы в срок, но крошечный и мертвый и в собственном саркофаге. Чего только не бывает на свете. И надо же было, чтобы это случилось с Марой. Врачи стали искать причину, но Мара знала: это их любовь приняла обратное развитие и, не дозрев до конца, стала деградировать, пока не умерла.

После больницы Мара поехала на юг, чтобы войти в соленое упругое море, вымыть из себя прошлую жизнь, а потом лечь на берегу и закрыть глаза. И чтобы не трогали. И не надо ничего.

В этом состоянии к ней подошел и стал безмолвно служить тихий, бессловесный Дима Палатников, она называла его Димычкой. Димычка хронически молчал, но все понимал, как собака. И как от собаки, от него веяло преданностью и теплом. Молчать можно по двум причинам: от большого ума и от беспросветной глупости. Мара пыталась разобраться в Димычкином случае. Иногда он что-то произносил: готовую мысль или наблюдение. Это вовсе не было глупостью, хотя можно было бы обойтись. Когда Димычке что-то не нравилось, он закрывал глаза: не вижу, не слышу. Видимо, это осталось у него с детства. Потом он их открывал, но от этого в лице ничего не менялось. Что с глазами, что без глаз. Они были невыразительные, никак не отражали работу ума. Такой вот – безглазый и бессловесный, он единственный изо всех совпадал с ее издерганными нервами, поруганным телом, которое, как выяснилось, весь последний месяц служило могилой для ее собственного ребенка.

Мара и Димычка вместе вернулись в Ленинград. Димычка – человек традиционный. Раз погулял – надо жениться. Они поженились, вступили в кооператив и купили машину.

Димычка был врач: ухо, горло, нос, – что с него возьмешь. Основной материально несущей балкой явилась Мара. В ней открылся талант: она шила и брала за шитье большие деньги. Цена явно не соответствовала выпускаемой продукции и превосходила здравый смысл. Однако все строилось на добровольных началах: не хочешь, не плати. А если платишь – значит, дурак. Мара брала деньги за глупость.

Дураков во все времена хватает, деньги текли рекой, однако непрестижно. Скажи кому-нибудь «портниха» – засмеют, да и донесут. Мара просила своих заказчиц не называть ее квартиры лифтерше, сидящей внизу, сверлящей всех входящих урочливым глазом. Заказчицы называли соседнюю, пятидесятую квартиру. А Мара сидела в сорок девятой, как подпольщица, строчила и вздрагивала от каждого звонка в дверь. В шестидесятые годы были модны космонавты. Их было мало, все на слуху, как кинозвезды. А портниха – что-то архаичное, несовременное, вроде чеховской белошвейки.

Сегодня, в конце восьмидесятых годов, многое изменилось. Космонавтов развелось – всех не упомнишь. А талантливый модельер гремит, как кинозвезда. На глазах меняется понятие престижа. Но это теперь, а тогда…

Устав вздрагивать и унижаться, а заодно скопив движимое и недвижимое, Мара забросила шитье и пошла работать на телевидение. Вот уж где человек обезличивается, как в метро. Однако на вопрос: «Чем вы занимаетесь?» – можно ответить: «Ассистент режиссера».

Это тебе не портниха. Одно слово «ассистент» чего стоит. Хотя ассистент на телевидении что-то вроде официанта: подай, принеси, поди вон.

В этот период жизни я познакомилась с Марой, именно тогда в моей записной книжке было воздвигнуто ее имя.

Познакомились мы под Ленинградом, в Комарово. Я и муж поехали отдыхать в Дом творчества по путевке ВТО. Был не сезон, что называется, – неактивный период. В доме пустовали места, и ВТО продавало их нетворческим профессиям, в том числе и нам.

Мы с мужем побрели гулять. На расстоянии полукилометра от корпуса ко мне подошла молодая женщина в дорогой шубе до пят, выяснила, отдыхаем ли мы здесь и если да, то нельзя ли посмотреть номер, как он выглядит и стоит ли сюда заезжать. Мне не хотелось возвращаться, но сказать «нет» было невозможно, потому что на ней была дорогая шуба, а на мне синтетическое барахло и еще потому, что она давила. Как-то само собой разумелось, что я должна подчиниться. Я покорно сказала «пожалуйста» и повела незнакомку в свой триста пятнадцатый номер. Там она все оглядела, включая шкафы, открывая их бесцеремонно. Одновременно с этим представилась: ее зовут Мара, а мужа Димычка.

Димычка безмолвно пережидал с никаким выражением, время от времени подавал голос:

– Мара, пошли…

Мы отправились гулять. Димычка ходил рядом, как бы ни при чем, но от него веяло покоем и порядком. Они гармонично смотрелись в паре, как в клоунском альянсе: комик и резонер. Димычка молчал, а Мара постоянно работала: парила, хохотала, блестя нарядными белыми зубами, золотисто-рыжими волосами, самоутверждалась, утверждала себя, свою шубу, свою суть, просто вырабатывала в космос бесполезную энергию. Я догадывалась: она пристала к нам на тропе из-за скуки. Ей было скучно с одним только Димычкой, был нужен зритель. Этим зрителем в данный момент оказалась я – жалкая геологиня, живущая на зарплату, обычная, серийная, тринадцать на дюжину.

Вечером, после ужина, они уехали. Мара обещала мне сшить юбку, а взамен потребовала дружбу. Я согласилась. Была в ней какая-то магнетическая власть: не хочешь, не делай. Как семечки: противно, а оторваться не можешь.

Когда они уехали, я сказала:

– В гости звали.

– Это без меня, – коротко отрезал муж.

Мужа она отталкивала, а меня притягивала. В ней была та мера «пре» – превосходства, преступления каких-то норм, в плену которых я существовала, опутанная «неудобно» и «нельзя». Я была элементарна и пресна, как еврейская маца, которую хорошо есть с чем-то острым. Этим острым была для меня Мара.

Влекомая юбкой, обещанной дружбой и потребностью «пре», я созвонилась с Марой и поехала к ней в Ленинград.

Она открыла мне дверь. Я вздрогнула, как будто в меня плеснули холодной водой. Мара была совершенно голая. Ее груди глядели безбожно, как купола без крестов. Я ждала, что она смутится, замечется в поисках халата, но Мара стояла спокойно и даже надменно, как в вечернем платье.

– Ты что это голая? – растерялась я.

– Ну и что, – удивилась Мара. – Тело. У тебя другое, что ли?

Я подумала, что в общих чертах то же самое. Смирилась. Шагнула в дом.

Мара пошла в глубь квартиры, унося в перспективу свой голый зад.

– Ты моешься? – догадалась я.

– Я принимаю воздушные ванны. Кожа должна дышать.

Мара принимала воздушные ванны, и то обстоятельство, что пришел посторонний человек, ничего не меняло.

Мара села за машинку и стала строчить мне юбку. Подбородок она подвязала жесткой тряпкой. Так подвязывают челюсть у покойников.

– А это зачем? – спросила я.

– Чтобы второй подбородок не набегал. Голова же вниз.

Мара за сорок минут справилась с работой, кинула мне юбку, назвала цену. Цена оказалась на десять рублей выше условленной. Так не делают. Мне стало стыдно за нее, я смутилась и мелко закивала головой – дескать, все в порядке. Расплатившись, я поняла, что на обратную дорогу хватит, а на белье в вагоне нет. Проводник, наверное, удивится.

– Молнию сама вошьешь, – сказала Мара. – У меня сейчас нет черной.

Значит, она взяла с меня лишнюю десятку за то, что не вшила молнию.

Сеанс воздушных ванн окончился. Мара сняла с лица тряпку, надела японский халат с драконами. Халат был из тончайшего шелка, серебристо-серый, перламутровый.

– Ты сама себе сшила? – поразилась я.

– Да ты что, это настоящее кимоно, – оскорбилась Мара. – Фирма.

Я поняла: шьет она другим, а на эти деньги покупает себе «фирму».

Освободив челюсть, Мара получила возможность есть и разговаривать. Она сварила кофе и стала рассказывать о своих соседях из пятидесятой квартиры – Саше и Соше. Саша – это Александр, а Соша – Софья. Соша – маленькая, бледненькая, обесцвеченная, как будто ее вытащили из перекиси водорода. Но что-то есть. Хочется задержаться глазами, всмотреться. А если начать всматриваться, то открываешь и открываешь… В неярких северных женщинах, как в северных цветах, гораздо больше прелести, чем в откровенно роскошных южных розах. Так ударит по глазам – стой и качайся. Долго не простоишь. Надоест. А в незабудку всматриваешься, втягиваешься… Однако дело не в северных цветах и не в Соше. Дело в том, что Мара влюбилась в Сашу и ей требовалось кому-то рассказать, иначе душа перегружена, нечем дышать.

Этим «кем-то» Мара назначила меня. Я человек не опасный, из другого города, случайна, как шофер такси. Можно исповедоваться, потом выйти и забыть.

Вместо того чтобы вовремя попрощаться и уйти, я, как бобик, просидела до двух часов ночи. А родной муж в это время стоял на станции Комарово во мраке и холоде, встречал поезда и не знал, что думать.

Ночь мы положили на выяснение отношений. День – на досыпание. Из отдыха вылетели сутки. И все из-за чего? Из-за Саши и Соши. А точнее, из-за Мары. Позднее я установила закономерность: где Мара – там для меня яма. Если она звонит, то в тот момент, когда я мою голову. Я бегу к телефону, объясняю, что не могу говорить, но почему-то разговариваю, шампунь течет в глаза, вода по спине, кончается тем, что я простужаюсь и заболеваю. А если звонок раздается в нормальных условиях и я, завершив разговор с Марой, благополучно кладу трубку, то, отходя от аппарата, почему-то спотыкаюсь о телефонный шнур, падаю, разбиваю колено, а заодно и аппарат. Оказываюсь охромевшей и отрезанной от всего мира. Как будто Господь трясет пальцем перед моим носом и говорит: не связывайся.

Период в Комарово закончился тем, что мы с мужем вернулись в Москву на пыльных матрасах без простыней, зато с юбкой без молнии, с осадком ссоры и испорченного отдыха.

Мара осталась в Ленинграде. Работала на телевидении, подрабатывала дома на машинке. Вернее, наоборот. На швейной машинке она работала, а на телевидении подрабатывала. Но и дома, и на работе, днем и ночью, она бессменно думала о Саше. Димычка не старше Саши, но все равно старый. Он и в три года был пожилым человеком. В альбоме есть его фотокарточка: трехлетний, со свисающими щеками, важным выражением лица – как у зубного врача с солидной практикой. А Саша и в сорок лет – трехлетний, беспомощный, как гений, все в нем кричит: люби меня… Какая счастливая Соша…

Димычка ни с того ни с сего ударился в знахарство, отстаивал мочу в банках: новый метод лечения – помещать в организм его собственные отходы. Мару тошнило от аммиачных паров. А рядом за стенкой – такой чистый после бассейна, такой духовный после симфонии Калинникова, такой чужой, как инопланетянин… Все лучшее в жизни проходило мимо Мары. Ей оставались телевизионная мельтешня, капризные заказчицы и моча в трехлитровых банках.

Однажды Мара возвращалась домой. Ее подманила лифтерша, та самая, с урочливым глазом, и по большому секрету сообщила, что из пятидесятой квартиры жена ушла к другому. Этот другой приезжал днем на машине «жигули» желтого цвета, и они вынесли белье и одежду в тюках, а из мебели – кресло-качалку. Новый мужчина, в смысле хахаль, из себя симпатичный, черненький и с усами. Очень модный. На летних ботинках написаны буквы, такие же буквы на куртке.

– Может быть, он сам их пишет, – предположила Мара, чтобы отвлечь лифтершу от своего изменившегося лица.

Вечером после концерта в черном костюме с бабочкой пришел Саша и спросил: когда надо мыть картошку – до того, как почистить, или после. Мара сказала, что можно два раза – и до и после. Саша стоял и не уходил. Мара пригласила его пройти. Она сама поджарила ему картошку, а Саша в это время сидел возле Димычки, и они оба молчали. Димычка вообще был неразговорчивым человеком, а Саше не хотелось ни с кем разговаривать и страшно было оставаться одному. Ему именно так и хотелось: с кем-то помолчать, и не с кем попало, а с живым, наполненным смыслом человеком.

Мара поджарила картошку в кипящем масле, как в ресторане. Мяса не было, она поджарила сыр сулугуни, обмакнув его предварительно в яйцо и муку. Накормила мужчин. Саша впервые в жизни ел горячий сыр. Он ел и плакал, но слезы не вытекали из глаз, а копились в сердце. Мара любила Сашу, поэтому ее сердце становилось тяжелым от Сашиных слез. Она молчала.

Это было в одиннадцать вечера. А в четыре утра Мара выскользнула из широкой супружеской постели от спящего и сопящего Димычки, сунула ноги в тапки, надела халат с драконами, вышла на лестничную площадку и позвонила Саше.

Тотчас раздались шаги – Саша не спал. Тотчас растворилась дверь – Саша не запирался. Он ждал Сошу. Он был уверен: она передумает и вернется. Ей нужна была встряска, чтобы все встало на свои места. И теперь все на местах. Соша вернулась и звонит в дверь. Он ее простил. Он не скажет ни одного слова упрека, а просто встанет на колени. Черт с ним, с двадцатым веком. Черт с ним, с мужским самолюбием. Самолюбие – это любить себя. А он любит ее. Сошу.

Саша открыл дверь. На пороге стояла Мара. Соседка. Чужая женщина, при этом глубоко ему несимпатичная. Саша не переносил ее лица, как будто сделанного из мужского, ее категоричности. Не женщина, а фельдфебель. И ее смеха тоже не переносил. Она кудахтала, как курица, которая снесла яйцо и оповещала об этом всю окрестность.

Мара увидела, как по Сашиному лицу прошла стрелка всех его чувств: от бешеного счастья в сто градусов до недоумения, дальше вниз – до нуля и ниже нуля – до минуса. Маре стало все ясно.

– Ты извини, – виновато попросила она. – Но я испугалась. Мне показалось, что ты хочешь выкинуться из окна, чушь какая-то. Ты извини, конечно…

Человек думает о человеке. Не спит. Прибегает. Тревожится. Значит, не так уж он, Саша, одинок на этом свете. Пусть один человек. Пусть даже ни за чем не нужный. И то спасибо.

– Проходи, – пригласил Саша.

– Поздно уже, – слабо возразила Мара.

– Скорее рано, – уточнил Саша и пошел варить кофе.

Что еще делать с гостьей, явившейся в четыре утра.

Мара села за стол. Смотрела в Сашину спину и чувствовала себя виноватой. В чем? В том, что она его любит, а он ее нет. Она только что прочитала это на Сашином лице. Чем она хуже Соши, этой бесцветной моли, предательницы. Вот этим и хуже. Мужчин надо мучить, а не дребезжать перед ними хвостом. Мара прислушивалась к себе и не узнавала. В принципе она была замыслена и выполнена природой как потребительница. Она готова была потребить все, что движется и не движется, затолкать в себя через все щели: глаза, уши, рот и так далее. А здесь, с этим человеком – наоборот, хотелось всем делиться: оторвать от себя последний кусок, снять последнюю рубашку. Так просто, задаром подарить душу и тело, только бы взял. Только бы пригодилось. Оказывается, в ней, в Маре, скопилось так много неизрасходованных слов, чувств, нежности, ума, энергии – намело целый плодородный слой. Упадет зерно в благодатную почву – и сразу, как в мультфильме, взрастет волшебный куст любви.

Первый муж Женька Смолин – тоже потребитель. Его главный вопрос был: «А почему я должен?» Он считал, что никому ничего не должен, все должны ему. А Мара считала, что все должны ей. Пошел эгоизм на эгоизм. Они ругались до крови, и в результате два гроба: души и плоти. На Димычке она отдыхала от прежней опустошительной войны. Но это была не любовь, а выживание. Самосохранение. А любовь – вот она. И вот она – вспаханная душа. Но сеятель Саша берег свои зерна для другого поля.

Маре стало зябко. Захотелось пожаловаться. Но кому? Жаловаться надо заинтересованному в тебе человеку. Например, матери. Но мать забыла, как страдала сама. Теперь у нее на все случаи жизни – насмешка. Димычка? Но что она ему скажет? Что любит соседа Сашу, а с ним живет из страха одиночества?

Мара поникла и перестала быть похожей на фельдфебеля. Саша разлил кофе по чашкам. Сел рядом. Положил ей голову на плечо и сказал:

– Мара, у тебя есть хороший врач? Покажи меня врачу.

– А что с тобой?

– Я… ну, в общем, я… не мужчина.

– В каком смысле? – не поняла Мара.

– В прямом. От меня из-за этого Сонька ушла.

– А может быть, дело не в тебе, а в Соньке.

Мара кожей чувствовала людей. Она была убеждена, что сексуальная энергия, как и всякая другая, имеет свою плотность и свой радиус. От некоторых вообще ничего не исходит. От других, хоть скафандр надевай, не то облучишься. Сашу она чувствовала даже сквозь бетонные стены в своей квартире.

– При чем тут Сонька? – Саша поднял голову с ее плеча. – Ты, наверное, не понимаешь, о чем речь.

– Прекрасно понимаю. Идем. – Мара поднялась из-за стола.

– Куда? – не понял Саша.

– Я тебе докажу.

Саша подчинился. Пошел вслед за Марой. Они легли на широкую арабскую постель. Мара спорила с Сошей. Доказывала. И доказала. Она доказала Саше не только его мужскую состоятельность, но более того – гениальность. Принадлежность к касте избранных. Только биологические феномены могут так тонко и так мощно слышать жизнь, ее спрессованную суть. Таких, как Саша, больше нет. Ну может быть, есть еще один, где-нибудь в Индии или в Китае. А в Советском Союзе точно нет. Во всяком случае, она, Мара, не слышала.

Саша улыбался блаженно, наполненный легкостью. Мара смотрела на него, приподнявшись на локте. Он был таким ЕЕ, будто вызрел в ней, она его родила, у них до сих пор общее кровообращение.

– Хочешь, я тебе расскажу, как я тебя люблю? – спросила Мара.

Он едва заметно кивнул. Для глубокого кивка не было сил. Мара долго подыскивала слова, но слова пришли самые простые, даже бедноватые.

– Ты хороший, – сказала она. – Ты лучше всех. Ты единственный.

Он нашел ее руку и поцеловал. Это была благодарность. Саша хотел спать, но было жалко тратить время на сон.

Они проговорили до шести утра.

Мара, как заправский психоаналитик, заставила Сашу вернуться в точку аварии, вспомнить, как все началось.

И Саша вспомнил. Два года назад они отдыхали с Сошей на море. Он пошел купаться в шторм и не мог выйти на берег. В какую-то минуту понял, что сейчас утонет возле берега.

Когда вернулся в номер, его качало. Он лег, закрыл глаза и видел перед собой мутно-зеленые пласты воды. У Соши было совсем другое состояние души и тела. Она тянулась к мужу, но казалась ему волной. Хотелось из нее вынырнуть и выплюнуть. Соша обиделась и сказала неожиданно грубо:

– Импотент.

Саша попытался опровергнуть обвинение, но ничего не вышло. Вечером он вспомнил, что ничего не вышло, испугался, и уже страх, а не усталость помешал ему. Далее страх закрепился, как закрепляется страх у водителей, попавших в аварию. В мозгу что-то заклинило. Мозг посылал неверные сигналы, и случайно брошенное слово превратилось в диагноз.

Соша перестала верить в него. И он перестал верить в себя. Потом ему стало казаться, что это заметно. Все видят и хихикают в кулак.

Саша стал плохо играть свои партии в оркестре. Дирижер потерял к нему интерес. Надвигался конкурс. Саша понимал, что его переиграют. Соня ушла. Из оркестра – уйдут. Он – пустая, бессмысленная, бесполая оболочка. Весь свет хохочет ему в спину. Казалось, еще немного, и он, как чеховский сумасшедший из палаты номер шесть, кинется бежать по городу или выбросится в окно. Этой ночью он вышел на балкон, смотрел вниз и уже видел себя летящим враскорячку, с отдуваемыми руками и ногами. А потом лежащим внизу нелепым плевком на асфальте. Саша испытывал к себе не жалость, а брезгливость. Он не любил себя ни живого, ни мертвого. А уж если сам себя не любишь, что требовать от других. И в этот момент раздался звонок в дверь, вошла женщина, чужая жена, и сказала:

– Ты лучше всех. Ты единственный.

Он поцеловал ей руку. Как еще благодарить, когда тебе возвращают тебя. Иди живи. Ты лучше всех. Ты единственный.

Мара вернула Сашу в точку аварии. Устранила поломку в мозгу. И жизнь встала на все четыре колеса.

Утром Мара вернулась к спящему, ни о чем не подозревающему Димычке. А Саша спать не мог. Он начинал новую жизнь.

Вечером был концерт. Дирижер сказал, что Сашин си-бемоль сделал всю симфонию. Коллеги-оркестранты заметили, что из Сашиных глаз летят звезды, как во время первомайского салюта. Он помолодел, похорошел и попрекраснел. А Саша, в свою очередь, увидел, какие замечательные таланты вокруг него, одушевляющие железки и деревяшки. Ведь что такое тромбон и скрипка? Это железка и деревяшка. А когда человек вдыхает в них свою душу, они живые. И наоборот. Если в человеке погасить душу, он становится деревяшкой или железкой. Вот ведь как бывает.

Саша после концерта не шел, не брел, как прежде, а прорезал пространство. Он устремлялся домой. Дома его ждала Мара. Она открыла Сашу, как материк, и собиралась учредить на этом материке свое государство.

А Саша не смотрел далеко вперед. Он просто ликовал, утверждал себя. Утверждал и подтверждал.

Так продолжалось месяц.

Соша этот месяц вила новое гнездо с новым мужем Ираклием. Одно дело встречаться, другое – жить одним домом. Ираклий набивал дом гостями, это входило в национальные традиции, а Соша должна была безмолвно подавать на стол и убирать со стола. Это тоже входило в традиции: женщина должна знать свое место.

Ираклий работал в строительной науке, писал диссертацию на тему: «Ликвидация последствий атомного взрыва». Соше казалось, что после атомного взрыва уже НЕКОМУ будет ликвидировать последствия. Она ничего в этом не понимала, да и не хотела понимать. Кому охота в расцвете сил и красоты думать об атомном взрыве, и так по телевизору с утра и до вечера талдычат, жить страшно. А вот в Сашиной симфонической музыке Соша понимала все. За семь лет совместной жизни она научилась читать дирижерскую сетку, отличала главную партию от побочной, знала всех оркестрантов, слышала, как они вплетают свои голоса. Могла узнать с закрытыми глазами: это Фима… это Додик… это Андрей… А теперь все вместе, Фима, Додик и Андрей.

Хорошее было время.

Соша ностальгировала о прежней жизни, хотя была вполне счастлива с Ираклием. Она готовила ему хинкали вместо пельменей и в этот момент думала о том, что Саша – голодный и заброшенный, тогда как Ираклий окружен гостями, хинкалями и Сошей. Она вздыхала и набирала Сашин номер. А когда слышала его голос, опускала трубку. Что она ему скажет?

Саша понимал происхождение звонков, и, когда Мара тянула руку, он падал на телефон, как коршун с неба. Скрывал Мару. А однажды сказал озабоченно:

– Слушай, собери свои шпильки, брошки: сегодня Сонька придет.

– Зачем? – неприятно удивилась Мара.

– Хочет мне обед сготовить. Думает, что я голодный.

Мара собрала шпильки, брошки, отнесла их к Димычке. Она жила на два дома, благо до второго дома было, как до смерти, – четыре шага.

Димычка ни о чем не подозревал. Он был занят. К нему валил народ, поскольку в знахарей во все времена верили больше, чем во врачей. Ему было даже удобнее, когда Мара у соседей.

Сашу тоже устраивала такая жизнь: работа – как праздник, Мара – как праздник. Но самые большие праздники – Сошины появления. Она приходила в середине дня с виноватым лицом, тихо двигалась, перебирала ручками, варила, пылесосила. Хороший человек – Соша. Мара – сама страсть. Он ее желал. А любил Сошу. Оказывается, это не одно и то же. Кто-то умный сказал, что плоть – это конь. А дух – это всадник. И если слушать коня, он завезет в хлев. Слушать надо всадника.

Мара один раз унесла свои шпильки, другой. А в третий раз – оставила на самом видном месте. Соша не заметила. Тогда Мара прямо позвонила к ней на работу в НИИ и назначила свидание в Таврическом саду. Соша удивилась, но пришла. Она заранее догадывалась о теме предстоящего разговора. Мара прилетит ангелом-хранителем семейного очага. Будет уговаривать вернуться к Саше. Она ведь не знает причины. А со стороны все выглядит так славно, почти идеально, как всегда бывает со стороны. Мара опаздывала. Соша тоскливо смотрела на дворец, который Потемкин построил, чтобы принять в нем Екатерину Вторую. А у Екатерины уже был другой. Потемкина она уже исчерпала. Почему Екатерине было можно? А ей, Соше, нельзя?

Она, конечно, не царица, но ведь ей дворцов не надо. Однокомнатная квартира в новостройке.

Появилась Мара и сказала с ходу:

– Больше к Саше не ходи. Ушла – и с концами.

– А твое какое дело? – удивилась Соша.

– Самое прямое. Он – мой.

Соша подвытаращила глаза.

– Да, мой, – подтвердила Мара. – И душой и телом. И нечего тебе у него делать. Обойдемся без твоих жлобских супчиков.

Димычка вычитал, что, когда коров забивают, они испытывают смертный ужас, этот ужас передается в кровь, через кровь – в мышцы. И человечество поголовно отравляется чужим ужасом… Отсюда агрессия, преступность, болезни, раннее старение. Есть надо дары моря и лесов, а питаться разумными существами – все равно что поедать себе подобных.

Сошу поразили не жлобские супчики, а Сашино двурушничество. Двуликий Янус. Ну что ж. Зато теперь все ясно. Можно не угрызаться и не разрываться. Можно спокойно развестись и нормально расписаться. А Сашу отдать Маре.

– Вот тебе! – Соша протянула Маре изысканную фигу, сложенную из бледных породистых пальцев.

  • Рассказ реклама об овоще 3 класс
  • Рассказ репка в разговорном стиле
  • Рассказ ребята и утята пришвин читать
  • Рассказ ревизор краткое содержание
  • Рассказ ревизор гоголь аудио