Пропп исторические корни волшебной сказки краткое содержание

Дунганские волшебные сказки в связи с изучением на современном этапе в настоящее время дунганские волшебные сказки, как показывают существующие немногочисленные

ДУНГАНСКИЕ ВОЛШЕБНЫЕ СКАЗКИ (В СВЯЗИ С
ИЗУЧЕНИЕМ НА СОВРЕМЕННОМ ЭТАПЕ)

В настоящее время дунганские волшебные
сказки, как показывают существующие немногочисленные труды, остаются
малоизученной областью современной фольклористики. По сути дела, проведенные
учеными исследования известных художественных текстов недостаточны для создания
даже приблизительной картины общей природы сюжетов дунганской волшебной сказки.
За пределами научного анализа остаются такие важные проблемы, как
историко-эволюционное развитие волшебной сказки, региональное,
семейно-языковое, континентальное историко-типологическое восприятие жанровых
родов, отдельных жанров, самостоятельных сюжетов и мотивов, специфика отражения
в них исторической действительности, народного мировоззрения и социальной
психологии в историческом развитии, поэтика, эстетика, стилистика и т. д.
В свое время академик В.В. Виноградов писал, что «изучение жанра
предполагает выяснение не только его истории, но также установление его
существенных особенностей, специфики его художественных образов и стилевых
признаков в их историческом развитии» [1, с. 10].

В существующей ситуации, чтобы создать
необходимый фундамент для дальнейшего комплексного изучения волшебной сказки,
необходимо выявить общее свойство всех зафиксированных сюжетных материалов. В
нашем случае цементирующим звеном для этого общего свойства считаются содержание
и структура бытующих в духовной коллективной действительности самих народных
художественных текстов.

По этой причине необходимо в целом
представить содержание и структуру самой дунганской волшебной сказки в научном
плане. Это даст возможность вести уже полноценный разговор о существующих
проблемах исследования. Содержание представляет собой живую суть волшебной
сказки, в то же время форма – внешнее явление самого содержания.

Содержание и структура волшебной сказки
являются переходящими друг в друга материальными категориями духовного
богатства народа. Изучение содержания настоящего вида прозаического фольклора
автоматически подразумевает исследование структуры. Конкретное понимание общей
художественной природы исследуемого прозаического фольклора позволит приступить
к решению важнейших проблем.

В современной фольклористике принято
рассматривать волшебные сказки не в отдельности, а как своеобразную исторически
сложившуюся художественную систему. В этой художественной системе различные
фундаментальные сюжетные типы (героические сказки «змееборческого» типа,
героические сказки типа «поиск счастья», архаические сказки типа «дети у
людоеда», сказки о контактах с духами, сказки о чудесных супругах, сказки о
семейно-гонимых, сказки о чудесных предметах и др.) находятся в сложных
взаимоотношениях, взаимодействии и взаимовлиянии. В этом случае существующая
связь между отдельными фундаментальными сюжетными типами обусловливается единой
системой многостороннего воспроизведения действительности, в которой различные
функции жанров распределяются таким образом, что каждый из них имеет свою
задачу в изображении одной из сторон жизни. В свое время еще К.В. Чистов
писал, что «каждый жанр в его специфике может быть понят только в связи с
системой жанров» [7, с. 6].

Изучение материалов дунганской волшебной
сказки в этом методологическом аспекте позволит в полной мере раскрыть
особенности разнообразных сюжетов, так как они всегда дополняют один другой в
отражении живой действительности. Все жанры волшебного сказочного фольклора
формируются, развиваются, сосуществуют в достаточно сложном процессе
взаимовлияния, взаимообогащения, приспособления друг к другу. Отношения между
ними обычно обусловливаются «единой для них системой многостороннего
воспроизведения действительности, причем функции жанров распределяются так, что
каждый жанр имеет свою задачу – изображение одной из сторон
жизни» [3, с. 90].

Следовательно, эффективно раскрыть
особенности самых различных жанров можно только при условии анализа
существующих реалий в многоплановой взаимосвязи. Исследование существующих
жанров в единой системе предоставляет возможность глубоко изучить каждый из них
в волшебной сказке. На самом деле, адекватное понимание общей системы жанров
требует определения специфики каждого отдельного жанра в составе волшебного
сказочного фольклора, так как «естественно возникающая взаимосвязь исторических
жанров фольклора, – предполагал В.И. Чичеров, – отнюдь не стирает
своеобразия каждого исторического жанра» [8, с. 262–263]. Только
при условии учета принципа соединения и разграничения жанров можно правильно
понять природу самой волшебной сказки. Все это обусловлено, «во-первых, долгим
сохранением архаического (и генетического) свойства – жанрового синкретизма и,
во-вторых, тесным взаимодействием жанров в длительном процессе их совместной
жизни, функционированием в системе» [2, с. 45].

В дунганской фольклористике же изучение
волшебной сказки до сих пор было построены в значительной степени по самой
простой схеме. Обычно исследователи брали в качестве предмета изучения
какой-нибудь изолированный мотив, выявляли по возможности все записанные
варианты, а затем на основании независимого сравнительного изучения делали
относительные выводы. Исследователи рассматривали жанры волшебной сказки по
отдельности, хотя каждый жанр в его специфике может быть понят только в связи с
жанровой системой. В целом не было попытки проанализировать изучаемый жанр во
взаимосвязи с другими жанрами. Однако все они составляют определенную систему,
так как «порождены общей совокупностью причин, и потому еще, – утверждал
Д.С. Лихачев, – что вступают во взаимодействие, поддерживают существование
друг друга и одновременно конкурируют друг с другом» [4, с. 48].

В этом случае исполнители научной работы
даже не желали предположить, что данный мотив обязательно находится в тесной
связи с другими мотивами, сюжетами, жанрами и видами национального фольклора.
«Волшебная сказка для нас есть нечто целое, все сюжеты ее взаимно связаны и
обусловлены, – писал в «Исторических корнях волшебной сказки» В.Я. Пропп.
– Этим же вызвана невозможность изолированного изучения мотива. Если бы Поливка
собрал не только разновидности формулы «русским духом пахнет», а задался бы
вопросом, кто издает это восклицание, при каких условиях оно издается, кого
этим возгласом встречают и т. д., т. е. если бы он изучал его в связи
с целым, то, очень возможно, он пришел бы к верному заключению. Мотив может
быть изучаем только в системе сюжета, сюжеты могут изучаться только в их связях
относительно друг к другу» [5, с. 8].

При таком понимании природы текстов
волшебной сказки, естественно, возникает вопрос классификации наличествующих
внутри сюжетов на самостоятельные жанровые соединения, которые однозначно
существуют при внимательном анализе текстов. В конечном итоге все явления мира
взаимосвязаны между собой, однако наука всегда может выделить одно явление,
чтобы изучить его индивидуальные особенности в контексте связи с общей
художественной системой. Только в таком понимании отдельный жанр, сюжет или
мотив могут быть предметом самостоятельного изучения, так здесь не нарушается
закон единства и индивидуальности.

В нашем случае важно рассматривать схожие
по характеру, структуре и эстетике сюжеты не только в канонизированном
типологическом, но и в историческом аспекте, поскольку жанры волшебной сказки
постоянно находятся в историческом развитии и в соответствии с эволюционирующей
эстетикой социальной действительности. Поэтому «исследователь не может ставить
задачей восстановить текст произведения в его первичных единственных «ходах»», поскольку
фольклорное произведение как «художественный замысел» в основе своей имеет
несколько таких «ходов» – возможностей и поскольку жизнь фольклорного
произведения включает осуществление этих возможностей, утрату, возобновление и
обновление их» [6, с. 194].

В дунганской фольклористике сама
разработка по классификации жанровых соединений еще не доведена до логического
конца. Некоторые попытки ученых привели лишь к серьезным разногласиям, так как
каждый из них подходил к проблеме с позиции доморощенной методики и
придерживался наиболее удобного принципа классификации существующего материала.
А без четкого понимания природной системы художественного материла с
естественно существующими жанрами, внутрижанровыми звеньями, внутризвеньевыми
группами невозможно представить себе сложный процесс разграничения, сближения и
взаимодействия в сказочном фольклоре.

Следовательно, необходимо использовать
современные позитивные научные методы изучения текстов волшебной сказки. Мы
должны, исходя из правильного понимания единой художественной системы жанров,
определить специфику каждого отдельно взятого жанра в составе национального
словесного творчества. Выделение жанра в качестве важнейшей категории
фольклористики неразрывно связано с пониманием природы, традиции, истории и
специфики волшебной сказки. Здесь необходимо «как можно точнее понимать
специфику жанров, – считал К.В. Чистов, – их группировки и
взаимоотношения, их реальные функции в народном быту, отношение к ним
исполнителей и слушателей» [7, с. 30–31].

Список литературы:

1.     Виноградов В.В.
Героический эпос народа и его роль в истории культуры // Основные проблемы
эпоса восточных славян. – М.: Изд-во АН СССР, 1958.

2.     Каскабасов С.А.
Казахская несказочная проза. – Алма-Ата: Наука, 1990. –260 с.

3.     Кравцов Н.И.
Проблемы славянского фольклора. – М.: Наука, 1972. – 360 с.

4.     Лихачев Д.С.
Система литературных жанров древней Руси // Славянские литературы: Доклады
советской делегации. V Международный съезд славистов. – София. Сентябрь.
1963. – М.: Изд-во АН СССР, 1963. – С. 47–70.

5.     Пропп В.Я.
Исторические корни волшебной сказки. – Л.: ЛГУ,1946. – 340 с.

6.     Путилов Б.Н.
Методология сравнительно-исторического изучения фольклора. – М.: Наука, 1976. –
243 с.

7.     Чистов К.В.
Прозаические жанры в системе фольклора // Прозаические жанры фольклора народов
СССР: Тезисы докладов на Всесоюзной научной конференции. 21–23 мая
1974 г. – Минск, 1974. – 125 с.

8.     Чичеров В.И.
Вопросы теории и истории народного творчества. – М.: Сов. писатель, 1956. –
312 с.

Муниципальное бюджетное общеобразовательное учреждение

«Средняя общеобразовательная школа №99»

Индустриального района г. Барнаула

ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКИЙ  ПРОЕКТ

Тема: Фольклорные мотивы в Прологе к поэме

А. С. Пушкина «Руслан и Людмила»

                   
Выполнила:

                    учитель
литературы Колкова Е.Г.

2021г.

                                                           
Содержание 

1. Введение                                                                                                                                                                            

2. Основная часть: 

а) Предпосылки
появления в творчестве Пушкина 

     фольклорных
мотивов                                                                                                                                 

б) Анализ Пролога к
поэме «Руслан и
Людмила»                                                          

3. Заключение                                                                                                                                                                

4. Список
используемой литературы 

 Введение

     Творческое наследие Пушкина богато и разнообразно. Одной из
спорных областей пушкиноведения является исследование роли фольклорных мотивов
в произведениях поэта . Первоначально автора проекта заинтересовал вопрос: для
чего гениальному Пушкину пересказывать в своих произведениях сюжеты русских
народных сказок и преданий? За ответом автор обратился к трудам другого гения –
русского критика Белинского. Но позиция В. Белинского усилила сомнения автора
относительно обращения Пушкина к образцам русского фольклора.

       В.Г. Белинский* писал: «Мы не можем понять, что за странная
мысль…тратить талант на эти поддельные цветы». После знакомства с работами
известных пушкиноведов* автор пришел к выводу, что позиция Белинского
объясняется его приверженностью к философскому течению западничества. Поэтому
сказки и фольклорные стилизации Пушкина не вписывались в концепцию
исторического развития литературы, выведенную критиком. По его мнению, они означали
возврат к прошлому.

      Пушкин же попытался повторить в своем личном творчестве
универсальную закономерность мирового литературного процесса: развитие от
фольклорных форм, вобравших коллективное сознание народа, к формам
литературным, узаконившим право творческой индивидуальности писателя. Это был
вариант органического развития, когда писатель не отрывался от культурных
традиций своего народа. Таким путем должна была развиваться  вся русская
литература, но процесс был нарушен, по мнению Пушкина, петровскими
преобразованиями. Гений поэта откорректировал историческую линию развития
русской литературы. Обращение Пушкина к фольклору не было подражанием, оно
носило характер самобытного стилистического эксперимента. Исследование проблемы
фольклорных мотивов  в творчестве Пушкина и обусловило актуальность данной
работы.

       Целью данной работы является обоснование   эстетической
значимости обращения Пушкина к фольклорным мотивам.  

       Достижению цели будет способствовать решение следующих задач:

а) определить предпосылки появления в творчестве Пушкина фольклорных
мотивов; 

б) выявить посредством анализа фольклорные мотивы в Прологе к  поэме
«Руслан и Людмила».

       Перечень источников, с опорой на которые велась работа,
содержится в списке используемой литературы.

 ______________

*Белинский В.Г. Собр.
соч.: В 9т.-М., 1979.-Т.4.-с.125

*Азадовский М. Сказки
Арины Родионовны.-М.:Литература и фольклор,1978

Томашевский Б.
Пушкин. Книга 1.-М.;Л., 1976.

Виноградов В. Стиль
Пушкина.-М.,1974.

Палиевский П. Пушкин
и выбор русской литературой новой мировой дороги.-М.,1978

             Предпосылки
появления в творчестве Пушкина фольклорных мотивов.

      В произведениях Пушкина национальное содержание обозначилось
очень рано. В 1828г. молодой ученый И. Киреевский первым определил, что
развитие творчества Пушкина состоит в стремлении «отражать в себе жизнь своего
народа».

      Понимание народности литературы самим Пушкиным многогранно. Поэта
волновали такие ее проявления, как популярность и всечеловечность. Важнейшим
признаком народности Пушкин  считал  национальное своеобразие и демократизм.
Поэт связывал народность не только с языком, историей и бытом, но главное – с
внутренним миром, духовной сущностью народа. Он отмечал: «Один из наших критиков,
кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной
истории, другие видят народность в словах, то есть радуются тем, что,
изъясняясь по-русски, употребляют русские выражения. Климат, образ правления,
вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее
отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма
обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому – нибудь
народу». И советовал: «Читайте простонародные сказки, молодые писатели, чтоб
видеть свойства русского языка»*.

      Пушкин жил в пору процветания устной сказки и, несомненно,
общался с разными сказочниками, видел разную творческую манеру исполнителей.

В детстве он слышал сказки от няни, от бабушки Марии Алексеевны Ганнибал,
от дворового Никиты Козлова (его будущего дядьки), возможно, от крестьян
подмосковного Захарова.

    Сохранились свидетельства и о дальнейшем глубоком интересе Пушкина
к живому народному языку и фольклору.

       На Украине (в Каменке) он выходил на торговую площадь, чтобы
послушать народных певцов – кобзарей и лирников, беседовал со стариками о
прошлом, слушал протяжные песни девушек. На юге поэт также проявил интерес к
молдаванским, цыганским, турецким народным песням и отчасти использовал их в своем
творчестве.

     В 1830-х гг. поэт наблюдал живую фольклорную традицию Поволжья (в
нижегородском Болдине) и более пеструю по национальному составу в Южном
Приуралье и Оренбургском крае, где, собирая материалы о пугачевском движении,
он сделал записи около 30 пословиц и поговорок, нескольких песен и калмыцкой
сказки.Но воистину художественный талант он открыл у своей няни во время ссылки
в с. Михайловском. Именно там мир устной народной поэзии очаровал поэта,
особенно сказки. В декабре 1824 г. в письме к одесскому знакомому он писал:
«…вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны; вы, кажется, раз
ее видели, она единственная моя подруга – и с нею только мне не скучно».
Вечернее слушанье сказок, по – видимому, было традицией в михайловской жизни
Пушкина, так как и раньше, в начале ноября 1824г., он об этом же писал брату:
«…вечером слушаю сказки – и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего
воспитания».

   Скупые факты
биографии Арины Родионовны были тщательно собраны по разным документам исследователем
А.И. Ульянским и представлены в его книге «Няня Пушкина» (М.; Л., 1940).

   Арина Родионовна Яковлева (в замужестве Матвеева) родилась в 1758
г. в с. Суйда Петербургской губернии в семье крепостных крестьян. Жители Суйды
и окрестностей были переселенцами из – под Москвы, Рязани, Костромы и других
мест при заселении земель Петром
I. С 1759
г. Суйда уже принадлежала Абраму Петровичу Ганнибалу, Арина Родионовна была
его крепостной 22 года.

   В дом Надежды Осиповны и Сергея Львовича Пушкиных Арина Родионовна
была взята в 1797 г. в связи с рождением их первого ребенка, Ольги Сергеевны,
«как опытная и усердная нянька». Спустя два года она получила вольную, но
осталась в семье  Пушкиных.

   Сестра поэта О.С. Павлищева писала о том, что Арина Родионовна
«мастерски говорила сказки, знала народные поверья и сыпала пословицами,
поговорками».В стихотворении «Зимний вечер» он просит свою «старушку» успокоить
его сердце народными песнями со светлым, радостным мироощущением: 

Спой мне песню, как синица

Тихо за морем жила;

Спой мне пеню, как девица

За водой поутру шла.   

    Творческую индивидуальность Арины Родионовны – сказочницы
исследовал фольклорист М.К. Азадовский*. Основываясь на конспективной записи
Пушкиным семи народных сказок (Михайловская тетрадь), ученый отметил, что
исполнительница владела традиционным репертуаром, который предстает в
«прекрасной сохранности, большой художественной силе и поэтической свежести».

*См.: Азадовский М.К. Сказки Арины Родионовны// Азадовский М.
Литература и фольклор. – Л., 1938. – С. 273 – 292.

Она применяла эпические утроения, охотно пользовалась архаическим
числом 33       (или 30), свободно рифмовала («Вот стану
море морщить да вас чертей корчить»)
и с помощью рифмовки
создавала формулы ( не мышью, не лягушкой – неведомой зверушкой).
В чисто сказочной традиции она использовала имена – прозвища, подчас весьма
едкие: На шелковой виселице вешает он купца Шелковникова          («Вот
куда каламбуры зашли», — приписывает Пушкин).

   Азадовский отметил, что у Арины Родионовны был один любимый эпитет,
которым она особенно часто пользовалась: золотой, — и связал с
этим эпитет золотой в двух сказках Пушкина, «заимствованных из
иностранных источников, но в которых этот эпитет в таком сочетании, какое дает 
Пушкин, отсутствует: золотая рыбка, золотой петушок».

   Наконец, в сказках Арины Родионовны выявляется ее веселый нрав и
реалистическое мышление. В сказке о чудесных детях царевич остановил
корабельщиков и осмотрел их пропуск
. В сказке о Балде по-женски мягко,
но и с озорством повествуется о том, как Балда поймал бесенка. А в сказке о
морском царе Иван – царевич, получив невыполнимую задачу, вместо того чтобы закручиниться
или горько заплакать (как обычно), думал, думал и наконец
сказал: « …Повесить так повесить, голова моя недорога!» Царевич был
безунывная головушка, лег и заснул.

    В середине XIX г. был записан рассказ михайловского кучера
Пушкиных Петра: «…он все с ней, коли дома. Чуть встанет утром, уже и бежит ее
глядеть: «Здорова ли, мама», — он ее все мама называл. А она ему, бывало, эдак
нараспев (она ведь из – за Гатчины была у них взята, с Суйды, там эдак все
певком говорят): «Батюшка ты, за что меня все мамой зовешь, какая я тебе мать?»
— «Разумеется, ты мне мать: не то мать, что родила, а то, что своим молоком
вскормила». И если имя матери в творчестве Пушкина обойдено молчанием, то с
образом няни связаны многие произведения: «Зимний вечер», «Подруга дней моих
суровых…», «Евгений Онегин», «Дубровский»,  «Вновь я посетил…».

   Когда в Михайловское прибыл фельдъегерь, чтобы доставить опального
поэта к новому царю, Арина Родионовна, по воспоминаниям Осиповых, прибежала к
ним с этим известием «вся запыхавшись; седые волосы ее беспорядочными космами
спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд». Об этом рассказывал и
кучер Петр: «Арина Родионовна растужилась, навзрыд плачет». Вернувшись в
Михайловское, поэт сообщил в ноябре 1826 г. П.А. Вяземскому о трогательной
встрече, которая была оказана ему няней, и при этом с улыбкой заметил, что
Арина Родионовна выучила для него народный заговор «на царские очи»,
сочиненный, как предположил поэт, во времена Ивана Грозного: « О умилении
сердца владыки и укрощении духа его свирепости»
.

   Сохранились два письма от Арины Родионовны Александру Пушкину из
Михайловского( январь и март 1827 г.): «…вы у меня беспрестанно в сердце и на
уме, и только когда засну, то забуду вас и ваши милости ко мне.

…Приезжай, мой Ангел, к нам в Михайловское, всех лошадей на дорогу
выставлю. …Прощайте, мой батюшка, Александр Сергеевич. За ваше здоровье я
просвиру вынула и молебен отслужила; поживи, дружочек, хорошенько, самому
слюбится».

   Узнав о смерти Арины Родионовны (в 1828 г.), Пушкин сделал об этом
запись в своих бумагах. Литературовед Н.И. Грановская исследовала дальнейшее
содержание этих листов. В них – продолжение работы над стихотворением
«Предчувствие» и над первой песней «Полтавы», а на полях и на тексте
зачеркнутый (очевидно, неудавшийся) автопортрет, далее профиль мужчины с
волосами, подстриженными по – простонародному в кружок (как установила Т.Г.
Цявловская, изображение П.В.Киреевского), но прежде всего – два женских
профильных портрета. «Сначала нарисована голова старушки в повойнике, а рядом с
ней – поясной портрет – девушка в сарафане, с косой и повязкой на голове, какие
носили крестьянские девушки в Псковской губернии».* Грановская считает, что
девушка в сарафане и старушка – изображения Арины Родионовны.

   Это мнение подтверждают строки из письма Пушкина к жене от
25сентября 1835 г. из Тригорского. Его содержание вошло в тогда же написанное
«Вновь я посетил…». «В Михайловском нашел я все по – старому, — пишет поэт, —
кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен
поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья». И ниже: «Но
делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым
русским языком.»Возможно, это удивительно глубокое по смыслу высказывание Арины
Родионовны (« хорош никогда не был, а молод был»)
вспоминалось поэту, когда боль от известия о ее смерти отрывала его руку от
работы и заставляла наводить на рукописи ее черты: такой, какой он ее знал, и
такой, какой она могла быть в молодости.

______________

*Грановская Н.И. Рисунок Пушкина. Портреты Арины Родионовны//Временник
Пушкинской комиссии, 1971. – Л., 1973. – Вып. 9. – С. 24 – 25. 

Анализ Пролога к поэме «Руслан и Людмила».

      Михайловские впечатления воплотились в ряде произведений с
фольклорной основой, среди которых особенно значительным является Пролог к
поэме «Руслан и Людмила», появившийся во втором издании (1828). Он отразил
понимание Пушкиным народной волшебной сказки. Волшебная сказка, благодаря ее
главному признаку – категории чудесного, открывала перед поэтом те перспективы
художественного изображения, которые его особенно привлекали. Она позволяла
сохранить «возвышающий обман» идеала и утверждала его не с помощью отрицания
(как сказка сатирическая) и не аллегорически (как животный эпос), а
непосредственно.

     Первое издание поэмы «Руслан и Людмила» (1820) вызвало бурную
полемику. Б.В. Томашевский в связи с этим отмечал, что «Пушкин явился случайной
жертвой наступления на Жуковского». Но несомненно также и то, что «Руслан и
Людмила» « поэма, обращенная не к прошлому, а к будущему».* В центре споров
стоял новый ответ, ответ молодого  Пушкина, на вопрос о народности литературы.
Критики с разными взглядами (А.Г. Глаголев, А.Ф. Воейков, Д. Зыков) единодушно
увидели народность первой поэмы Пушкина в ее «грубом», «площадном»
демократизме, который, как им казалось, вступил в противоречие с прекрасным. Не
случайно возникло сравнение «Руслана и Людмилы» с богатым гостем в армяке и
лаптях, который «втерся» в Московское благороднее собрание.

   Пролог был ответом Пушкина на споры по поводу его поэмы,  манифестом,
утверждающим, что  и  простонародное  может  быть  прекрасным.      
Одновременно он стал своего рода художественным исследователем волшебной
сказки.

   В.Я. Брюсов писал: «В Пушкине «все было творчество», другие –
читают, перечитывают, обдумывают; Пушкин – творил то же самое, воссоздавал
вторично, и это был его способ усваивать».* В тридцати трех стихах нашли
отражение те важнейшие особенности народной волшебной сказки, которые снова
будут открыты и исследованы наукой уже после Пушкина.

   Идейно и тематически Пролог оказался значительно шире поэмы, которая
была объявлена теперь как одна из сказок чудесного кота:

…и кот ученый

Свои мне сказки говорил.

Одну я помню: сказку эту

Поведаю теперь я свету…

   Это необычное построение дает возможность рассматривать Пролог как
самостоятельное произведение.

   Первое, что бросается в нем в глаза, — мозаичность. Весь сказочный
мир  дробится на «кусочки», яркие и как будто ничем, кроме общей темы, не
связанные. Каждый из них может быть развернут, превратиться в ту или иную
сказку. Таким «отпочковавшимся» от строк

Там в облаках перед народом

Через леса, через моря

Колдун несет богатыря

предстает поэтический мир «Руслана и Людмилы».

_______________

*Томашевский Б. Пушкин. Книга 1 (1813 – 1824). – М.; Л., 1956. На с.
340 – 356 подробно рассматривается журнальная полемика в связи с поэмой.

Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. – М., 1975. – Т. 7. – С.166.

Цветовой контраст возникает с первых же слов. В источнике было: …стоит
дуб, а на том дубу золотые цепи.
Пушкин вводит фольклорный же эпитет к
слову дуб – зеленый, однако с помощью инверсии (дуб зеленый)
и церковнославянской формы второго эпитета (златая цепь) выделяет
игру цвета. Не случайно все художники ставят в центр композиции этот образ.

    На язык живописи легко переводятся многие картинки Пролога: лес с
лешим и русалкой, избушка на курьих ножках, выходящие из морских вод витязи,
королевич с пленным царем, колдун, несущий по воздуху богатыря, царевна в
темнице, Баба Яга в ступе, Кащей у своих сокровищ… При этом образы внешне
статичны. Застыл в своем эпическом величии дуб*, в лесной чаще стоит избушка
Бабы Яги, русалка сидит, царевна в темнице… тужит,
Кащей над золотом чахнет.

   В динамических эпизодах поэт фиксирует кульминацию, словно
подсказывает, где именно может быть нарисована картина. Это выражается по –
разному. Например, появление богатырей обрывается на кульминации:

И тридцать витязей прекрасных

Чредой из вод выходят ясных…

   А в сцене «Колдун несет богатыря» то же достигается с помощью
ритмики. Размеренный ритм перебивается «лишней» строчкой, без которой стихи
выглядели бы так:

Там королевич мимоходом

Пленяет грозного царя;

Там в облаках перед народом

Колдун несет богатыря…

Но вводится Через леса, через моря  и   сразу  
появляется ритмическая «неправильность», которая несет в себе изобразительный
смысл.

    Эти особенности позволяли художникам повторять пушкинский Пролог
средствами своего искусства, обладающего пространственной природой. Правда, не
каждый образ оказался поддающимся такому переходу: как, например, изобразить на
неведомых дорожках следы невиданных зверей?

   Пролог имеет художественное развитие во времени, и только этим
достигается полное выражение его идеи.

Дуб связан с культовыми ритуалами славянского язычества; образ дуба
возникает в народных заговорах. В песнях дуб становится поэтическим символом,
передающим красоту физической крепости доброго молодца. 

произвольное  собрание  сказочных  «осколков»,  а  художественно
организованное единство. Движение картин развивается последовательно и лишь в
том порядке, который соответствует логике автора.

   Пушкин поставил только три знака препинания, указывающие на
окончание предложения: точку после 6, восклицательный знак после 29 и точку
после 33 стиха. Соответственно выделяются три периода: стихи 1 – 6,  7 – 29 и
30 – 33. Они и определяют композицию пролога.

   Источником первых шести строк является формула из сказки «Чудесные
дети», дословно воспроизведенная поэтом в конспективной записи: Что за
чудо
, — говорит мачеха, — вот это чудо: у моря лукомория стоит
дуб, а на том дубу золотые цепи, и по тем цепям ходит кот: вверх идет- сказки
рассказывает, вниз идет – песни поет.
Пушкин был знаком с разными
национальными версиями сказки «Чудесные дети», но только у восточных славян
(русских, украинцев и белорусов) в ней имеется образ кота – баюна, закрепленный
поэтической формулой. В фольклоре она приобрела богатую палитру художественных
оттенков.

  Кот ходит вверх – вниз по столбу, по золотому столбу, по дубу
(который также может быть золотой или с золотыми цепями),
по пню, по березке, по яблочному дереву,
по лесенке.
Он вверх идет – байки бает, а вниз идет
– песни поет; лапой морду утирает, под дубом ходит, народ зовет слушать сказки,
песни распевает.

  Обычно кот имеет какой – либо эпитет: ученый, заморский,
морской
. Чаще всего рассказчики давали коту определения по типу
клички – прозвища, в которой подчеркивалось его чудесное умение петь песни и
рассказывать сказки: кот – баюн, кот – певун, кот – мур, кот – говорун,
кот – самоговор.

  Поэт графически (интервалом) отделил первый период от остального
текста и этим подчеркнул его  композиционное значение: «пролог в прологе».   В
первом периоде Пушкин использовал известный фольклорный прием «ступенчатого
сужения» образов: художественное пространство последовательно сокращается
вокруг предмета, составляющего поэтический центр, до тех пор, пока не
называется сам этот предмет. Б.М. Соколов, впервые описавший этот прием,
отметил особое значение конечного образа ступенчато – нисходящего ряда: «…на
нем фиксируется главное внимание, он является вершиной главнейшего
тематического напряжения…»*.

_________________

*Соколов Б.М. Композиция лирической песни//Русская
фольклористика. Хрестоматия для вузов/ Сост. С.И. Минц, Э.В. Померанцева. – М.,
1965. – С. 399. 

 «Ступенчатое сужение» образов было описано в связи с композицией
народных песен. Однако оно может появиться и в сказочном зачине:

В некотором было царстве, в некотором государстве был
– жил царь, по имени Выслав Андронович. У того царя Выслава Андроновича был сад
такой богатый, что ни в котором государстве лучше того не было; в том саду
росли разные дорогие деревья с плодами и без плодов, и была у царя одна яблоня
любимая, и на той яблоне росли яблочки все золотые.
(Царство – сад – яблоня – золотые яблочки).

    Древние славяне были земледельцами, и, как все земледельческие
народы, они обожествляли землю, воду, солнце. Следы этих культов пронизывают
бытовую и духовную культуру славян, обнаруживаются они и в волшебной сказке.
Всем известно, как совершается перевоплощение сказочных героев: ударился о сыру
землю – и стал тем, чем пожелал. Разнообразной магической силой обладает в
сказке вода. Часто встречаются чудесные животные, восходящие к тотемам*: конь,
корова, птицы, рыба – прародительница.

Одним из распространенных тотемов древних славян был медведь. «Медведь»
— наименование – табу, возникшее вследствие запрета произносить имя
обожествленного зверя (его отзвук сохраняет слово «Берлога»: ср. с немецкий
Bär
– «медведь»). Ряжение в медведя и магические действия с вывернутым тулупом
проходят сквозь все славянские обряды. Другим словом – табу, обозначавшим у
славян медведя, было «волос» (или «велес»), то есть «мохнатый, волосатый».
Жрецы славянского язычества именовались волхвами ( от «волоса»); уподобляясь зверю,
они надевали медвежьи шкуры. Волхвовать – значит пророчить, совершать
колдовство или гаданье. Отсюда происходит и «волшебный», то есть «чудесный,
сверхъестественный».

   Древние корни имеет и сказочное оборотничество, способность к
перевоплощению. Как поэтический прием сказки, оборотничество возникло на почве
мифологического сознания, в основе которого лежала идея бессмертия всего живого
и единства океана жизни. В живой природе не проводилось четкой грани между
человеком, животными и растениями: предполагалось, что живое может принимать
любой облик. Такое представление доносит народный орнамент. В нем лучи солнца
завершаются стилизованными женскими фигурками или лепестками цветка; морды
драконов с высунутыми языками напоминают цветок колокольчика; лапы, хвосты
животных, руки и ноги антропоморфных фигур незаметно переходят во вьющиеся
побеги растений с отходящими от них отростками, похожими на птиц… Это
выражает главную идею мифологического сознания: природа – мать, объединяющая
все живое. Здесь истоки жизнеутверждения – этической основы народного
искусства.

    Фантастический мир сказки требует от слушателей игры воображения,
психологического настроя, что отлично понимал Пушкин. Во втором периоде Пролога
появляются, сменяя друг друга, сцены из сказок. Они стремительно следуют одна
за другой, разделенные почти перечислительной интонацией. В них утверждается
красота народной сказки, что связано с важной для Пушкина идеей художественной
ценности фольклора. Вместе с тем, невидимо для читателя, развивается «подводное
течение», отражающее специфику жанра. Поэт видел в сказке установку на доверие
к вымыслу – только тогда возможно ее эстетическое восприятие. Вызывая картины,
исполненные чудесного, Пушкин стремился, чтобы читатель в это чудесное условно
поверил.

    Нельзя не заметить, что первые образы – леший и русалка – вовсе не
сказочные. Они пришли из народной демонологии, в которой ирреальное не вызывает
сомнений в своей реальности. Русалка и леший – персонажи быличек, жанра
несказочной прозы. Они такие же, как водяной, домовой, полевик и т.п.
фантастические существа, в которых народ верил. И знающий это читатель должен
тоже проникнуться «верой».

   Красота русского фольклора, народных сказок и песен, принесла
Пушкину самые первые художественные впечатления. Не случайно он признался в
том, что впервые его муза выступала «наперсницей волшебной старины»: в
«вечерней тишине» она являлась «веселою старушкой» «в шушуне, в больших очках и
с резвою гремушкой». Ярким воспоминанием детских лет осталась для Пушкина «прелесть
таинственных ночей», проведенных с «мамушкой»,

Когда в чепце, в старинном одеянье,

Она, духов молитвой уклоня,

С усердием перекрестит меня

И шепотом рассказывать мне станет

О мертвецах, о подвигах Бовы…

От ужаса не шелохнусь, бывало,

Едва дыша, прижмусь под одеяло,

Не чувствуя ни ног, ни головы.

   К подобному восприятию фантастического мира сказки ведет читателя
художественная логика центральной части Пролога. Единство ее мозаичных картин
создает все усиливающееся впечатление «достоверности» чудесного, соответственно
возрастает и степень фантастичности вводимых образов. Первое представление о
произвольной пестроте в композиции центральной части – это лишь внешний
«поэтический беспорядок», своеобразная маскировка, идущая, вероятно, от еще
недавнего романтического опыта автора. Она была нужна для того, чтобы читатель
«не догадался» о производимом над ним силами искусства «магическом» воздействии
и поддался ему, а вследствие этого в полной мере почувствовал красоту сказки и
«поверил» в конце в Кащея и Бабу Ягу так же, как сначала он «верил» в русалку и
лешего. Порядок расположения картин имеет внутреннюю необходимость и не может
быть нарушен.

   Поэтический образ леса с лешим и русалкой, но вместе с тем реальный
по народным представлениям, незаметно превращается в сказочный, с избушкой на
курьих ножках. Проявляя художественный такт, поэт создает неясный образ:

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей…

Чудесное сказки возникает как бы косвенно, отталкиваясь от реальности: неведомых,
невиданных.

Неведомые дорожки могут быть и реальными лесными звериными тропами. Но
вот появляются невиданные звери, и даже не сами они, а лишь их
следы. Это уже незаметный переход в сказку, готовящий появление избушки Бабы
Яги. Читатель только догадывается о единстве образов дремучего леса, избушки,
потаенных троп, по которым ходят фантастические звери.

Избушка на курьих ножках встречается во многих русских сказках: «Мачеха и
падчерица», «Кащеева смерть в яйце», «Бой на калиновом мосту», «Красавица –
жена», «Молодильные яблоки» и др. Она находится в дремучем лесу, и чтобы в нее
войти, нужно произнести заговор: «Избушка, избушка! Стань к лесу задом,
ко мне передом».
В избушке на печи лежит Баба Яга, костяная
нога из угла в угол, нос в потолок врос.
Она по запаху чует русский
дух
и произносит «Фу, фу, фу! Бывало русского духа слыхом не
слыхать, видом не видать, а нынче русский дух сам в ложку садится и в рот
валится». 

  В пушкинской картине Яги как будто бы и нет, а есть только первый
образ – ее избушка, но всякий, кто знаком с русской сказкой, легко восстановит
в памяти весь эпизод. Следовательно, поэт расширил непосредственный смысл
образа, заставил активно работать память и воображение читателя.

     От необъятного пространства сказочного мира вновь совершается
возвращение к конкретной картине: выходу тридцати витязей из морских вод.
Первый стих (Там лес и дол видений полны…) – своеобразный
запев, переходящий в одно из видений. «Видениями» обычно называют то, во что
верят и не верят; фантастика продолжает «вибрировать» между реальностью и
ирреальным.

   Этот эпизод заимствован опять – таки из сказки «Чудесные дети», он
известен в единственном варианте, записанном Пушкиным в Михайловском: «Что
за чудо, а вот чудо: из моря выходят 30 отроков точь – в – точь равны и голосом,
и волосом, и лицом, и ростом, а выходят они из моря только на один час»
.
Пушкина поразил выход юношей из моря.     Лаконичную фразу Море
всколыхалося, и вышли 30 юношей и с ними

старик он дважды развернул в художественную картину:

Там лес и дол видений полны;

Там о заре прихлынут волны

На брег песчаный и пустой,

И тридцать витязей прекрасных

Чредой из вод выходят ясных,

И с ними дядька их морской…

Выход витязей – самая большая картина центральной части Пролога.

Движение морской стихии словно увлекает за собой эмоциональное
состояние читателя, направляя его музыкальными средствами, цветовой
изобразительностью, поэтичностью лексики, синтаксиса, интонационно. Один за
другим возникают церковнославянизмы: о заре, брег, витязей, чредой
– признак «высокого» стиля. Появляется сгущенность инверсий, подчеркивающих
особую выразительность образов: брег песчаный и пустой, тридцать витязей
прекрасных, вод… ясных, дядька… морской
.

В цветовую палитру включается цвет, сияние: там о заре прихлынут
волны, из вод выходят ясных.

Пушкин заметил, что в сказке господствует золотой цвет, и отразил его.
Знаменательна композиция цветовых переходов: зеленый (1) – золотой (2) – сияние
(14 и 17) – золотой (28) – зеленый (31). В этой композиции, образованной по
принципу зеркальной симметрии, обнаруживается проникновение художника в
зависимость золотого цвета сказки от его первичного начала – сияния, свечения,
поставленного в центр. Позже в «Сказке о царе Салтане» поэт усилил в данной
картине стихию света:

И очутятся на бреге

В чешуе, как жар горя,

Тридцать три богатыря…

Зависимость волшебной сказки от поклонения древних людей солнцу
особенно сильна. С ней связанно золото, его красочное сияние. Золотым предметам
свойственно возгорание и светоизлучение. Так характеризуется широко известный
образ золотогривого коня: конь бежит, только земля дрожит, изо рту пламя,
из ноздрей искры, а из ушей дым столбом.
Ночью освещает сад птица
с золотыми перьями (жар – птица).
В сказке «Сивко – Бурко» царская дочь
метит  Иванушку своим золотым перстнем.

Сцена (Там королевич мимоходом…, 19 – 20) пришла из
сказки, занимавшей творческое воображение Пушкина на протяжении многих лет. Это
широко известная в России лубочная сказка о Бове – королевиче: «Сказка о славном
и храбром богатыре Бове – Королевиче и о прекрасной королеве Дружневне, и о
смерти отца его Гвидона».

    Сказания о подвигах Бово д’Антона впервые появились в средневековой
Франции и стали популярны по всей Европе. В середине
XVI в.,
пошли многочисленные русские и украинские лубочные тексты и забавные листы
(В.Д. Кузьмина насчитывает более 300 изданий*). Такое обилие привело к тому,
что повесть превратилась в русскую сказку. Пушкин слышал ее от
«матушки»(стихотворение «Сон» 1816 г.)

   Сцена (Колдун несет богатыря…, 21 – 23) связана с
поэмой «Руслан и Людмила». В ней Пушкин использовал разнообразные фольклорные
элементы, в том числе и сказочные. Из лубочной сказке «О Еруслане Лазаревиче»
он заимствовал имя героя (Руслан) и эпизод встречи с богатырской головой,
охраняющей меч-кладенец. Образ Черномора (старого карлика с длинной бородой,
летающего по воздуху), похищение им красавицы невесты и дальнейшее ее
заточение, поединок с богатырем (которого он носит под облаками) пришли в поэму
из древней широко известной русской сказки «Три подземных царства». В этой
сказке фигурирует старичок, старый дед, мал человек, «старицек с ноготок,
борода с локоток, усы по земле тащатся, крылья на версту лежат». Он иногда
влетает птицей и, ударившись об пол, принимает свой вид. В некоторых случаях
просто является птицей (Орел, Ворон Воронович, Кокот Кокотовиць, Крекот
Крекотовиць). Он может быть обозначен в сказке как Вихорь, Вихорь Вихоревич,
Вихорь – птица, буйный вихрь, нечистый дух. Иногда он принимает облик Змея или именуется
Змий черноморский. За всеми этими наименованиями стоит тайна мифологического
происхождения образа, на который наслоились разные культовые представления. В
контексте Пролога сцена «Колдун несет богатыря…» указывает не столько на
поэму, сколько на первоисточник: народную сказку «Три подземных царства».

   В 24 – 25 стихах возникает самый характерный женский сказочный тип –
невеста, царевна. Появляющийся здесь образ чудесного помощника волка позволяет
связать пушкинские стихи с известной русской сказкой «Царевич и серый волк». Но
вызывает вопрос неожиданность созданной ситуации: царевна сидит в темнице и
тужит, а ей почему – то верно служит бурый волк.      Во всех народных
вариантах царевна гуляет по саду с мамками и няньками,откуда волк ее похищает для
Ивана – царевича.

Есть основания считать, что эту сказку Пушкин знал, так как сохранился
творческий набросок 1824 г., который можно считать замыслом ее литературной
обработки:

Иван – царевич по лесам,

И по полям, и по горам

За бурым волком раз гонялся.

Примечательно совпадение в Прологе и в этом наброске не совсем
привычного эпитета бурый, относящегося к слову волк. Бурый волк – устойчивое
сочетание в народном языке Псковской области. Бурый употребляется здесь в
значении серый, темный. Пушкин усвоил выражение из народной поэтической речи
той местности, где он слышал сказку. Следовательно, необычность нарисованной
картинки связана не с точным значением источника, а с какой – то важной
авторской мыслью.

В связи с этим можно поставить вопрос: почему изобразительная
кульминация (выход витязей) не означала для Пушкина завершения темы?   Вслед за
этой сценой появляются еще 15 стихов – на 3 больше, чем до нее. Значит, тема
сказки ее эстетической спецификой не исчерпывается.

    В волшебной сказке заложена поляризация чудесного в двух началах,
восходящих к добру и злу, и в зависимости от этого фантастика принимает формы
прекрасного или безобразного. В своей художественной природе сказка выразила
этические представления народа.

     Поиск красоты в человеке, смысла его жизни – главная проблема
пушкинского творчества. Поэт старался проникнуть в «мысль народную», связанную
с ответом на эти вопросы, уловить ее в фольклоре.

    В кульминационной сцене Пролога сливаются этическое и эстетическое,
рождается чудо красоты, и в нем – образ человека. Именно к нему восходит
симметрия цветовой палитры: о заре – тридцать витязей прекрасных – ясных
(сияние – человек – сияние).

Человек – главный герой волшебной сказки. От мифологического прошлого
она заимствовала «высокий» и «низкий» тип героя (богатырь и дурак) и на их
основе выработала свой, третий универсальный образ: Иван – царевич. «Высокий» и
«низкий» герои получили развитие и в других эпических жанрах (в героической
былине и сатирической сказке); образ Ивана – царевича исключительно принадлежит
сказке волшебной. Он выразил народное  представление  о   царственности  как 
об  идеале  личного благополучия человека. В традиционной форме жанра
царственность героя является категорией внеисторической и внесоциальной.

    Восточнославянская сказка знает все три типа главного героя в
образе женщины (Царь – девица, царевна, падчерица). Но лишь в немногих сюжетах
женщина остается несомненно главной героиней (например, падчерица в сказках о
мачехе и падчерице). Чем это объяснить?

Личное благополучие человека, как бы оно не идеализировалось, не
мыслилось народом вне семейно – бытовых форм жизни. Поэтому фабула большинства
волшебных сказок завершается женитьбой героя и свадебным пиром. Сюжетная основа
волшебных сказок вполне соответствует игровой линии традиционной народной
свадьбы: герой преодолевает всевозможные препятствия, выполняет трудные задачи,
чтобы получить невесту. Но если в свадебной поэзии, выражающей прежде всего
психологическое состояние человека, центральное положение занимает образ
невесты, то в волшебной сказке вследствие эпической природы жанра в центр
событий помещен жених, движущийся к своей цели. Так, совершенно естественно, в
ней на первом плане оказался мужчина как главный герой.

    В художественной системе Пушкина, по наблюдениям В.В. Виноградова,
закономерным является принцип контрастного параллелизма. В Прологе поэт
контрастно выстраивает положительных и отрицательных героев, подчеркивая этим
закон антитезы, обязательный для жанра волшебной сказки. И в количественном
отношении здесь также соблюдается художественное равновесие (4 и 4): витязи,
королевич, богатырь, царевна – грозный царь, колдун, Баба Яга, Кащей.

     Характерно, что положительные мужские образы – исключительно
представители богатырской группы, то есть такие герои, в которых нашли прямое
выражение идеальные качества мужчины: физическая сила, воинская доблесть,
благородство души.

      Идеальная женщина сказки – это невеста героя, цель, ради которой
преодолеваются все трудности, и высшая награда. Эту народную мысль и хотел
подчеркнуть поэт, ставя рядом образы царевны и волка.

     Другой характерной чертой эпического образа идеальной женщины
является родство с чудесными силами, что делает ее могучей волшебницей. Пушкину
такой тип был также хорошо известен: в «Сказке о царе Салтане» он создал образ
царевны Лебеди, перестроив традиционную основу сюжета. Но в Прологе заостряется
внимание не на фантастичности, а на человеческом содержании образа идеальной
женщины, на богатстве ее духовного мира. В ряде сюжетов сказочная царевна
действительно оказывается в плену, в заточении, похищенная Змеем или Кащеем
Бессмертным. В такой ситуации рисуется ее верность жениху, своими советами она
помогает победить противника. Преданной невестой, которая тужит, ожидая освободителя,
предстает в Прологе идеальная женщина сказки. Разрушив конкретную сюжетную
приуроченность образа, поэт подчеркнул его этическое начало.

Контрастно оттеняя в мужчине – силу, в женщине – слабость, Пушкин
выявлял красоту человека. В идеальных героях Пролога сквозь чудесное проступает
обыкновенный человек, вырисовывается предел его допустимой, возможной в самой
жизни идеальности.

   Положительные герои образуют полюс «добра», выражают светлое начало
сказки. Можно заметить, что расположение их образов отражает постепенное

 угасание
фантастического и выявление реально – человеческого. Тридцать  витязей
прекрасных через ситуацию, в которой они нарисованы, предельно связаны с
таинственным миром сказочного чуда, человеческое в ее обычном смысле возникает
только в их обозначении: витязи. А в зарисовки царевны выявляется обратное: она
лишь «по наименованию» сказочный персонаж, а по ситуации – образ глубоко
человечный.

  В изображении врагов, злых, темных сил обнаруживается противоположное
развитие: от реально – человеческого к сказочно – фантастическому.

Первый из них – грозный царь – это, по – видимому, Лукопер – богатырь,
могучий соперник Бовы – королевича. У Лукопера «косая сажень в плецях, голова
как пиуной котел, промежду глазама калена стрела». Бова мимоходом побеждает его
в поединке и женится на царевне Настасье Зизентиевне.     Новеллистический в
своей основе сюжет ставит героя лицом к лицу с противником не фантастическим, а
реальным – таким же человеком, но только огромным до безобразия. Затем возникает
колдун – чародей, летящий по воздуху над необозримыми земными просторами. И,
наконец, появляются самые зловещие и ужасные образы – Баба Яга и Кащей. В них –
яркая концентрация фантастического.

Социальная природа волшебной сказки связана прежде всего с семейным
конфликтом. Он обусловлен историческим процессом разложения рода и появления
семьи. Противоречия внутри семьи народ оценил с позиции доклассового общества,
а героем сказки сделал невинно гонимых младшего брата (или сестру), падчерицу.
Во многих сюжетах герою вредят или старшие братья, или завистливые сестры, или
злая мачеха. Это такие сказки как «Чудесные дети», «Сивко – Бурко», «Чудесная
корова», «Царевич и серый волк», «Молодильные яблоки», «Волшебное зеркальце».
Однако в этих сказках можно заметить, что семейный конфликт – это как бы
вторичный сюжетный слой, напластовавшийся на древнюю, досказочную
повествовательную основу. Более явно это обнаруживается в таких волшебно –
сказочных сюжетах, как «Бой на калиновом мосту», «Три подземных царства», «Смерть
Кащея в яйце», «Хитрая наука», «Царевна – лягушка», «Иван – медвежье ушко». В
них выступает группа фантастических противников героя, пришедших из
мифологических повествований: Змей, Кащей Бессмертный, Баба Яга, Морской царь,
Чудо Юдо, Вихрь, старичок с аршин, борода с три аршина и пр. Происхождение этих
персонажей и даже имен пока не поддается полной расшифровке, но некоторые
мнения были высказаны.

     Образ Змея многие ученые связали с обожествлением огня как могучей
природной стихии.

     Имя Кащея Бессмертного, очевидно, происходит от известного в
древнерусском языке слова «кощей» (в значении «пленник»), заимствованного
славянами от тюрков. Сказка знает изображение Кащея в неволе («Кащеева смерть
от огня»). Позже имя Кащей ассоциативно было связанно со словом «кость» и стало
характеристикой самого образа, который, по толкованию В.И. Даля, означает
«изможденного непомерною худобою человека, особенно старика, скрягу,  корпящего
над своею казною». У Пушкина это выражено очень точно: «Там царь Кащей над златом
чахнет».

     Еще более затемнен смысл имени Яга. Такое  сказочное существо
есть  у всех славянских народов, а типологически сходный образ – и у других
народов мира. На глубокую древность Яги указывает ее двойственность,
противоречивость свойств: Яга выступает и как помощник, и как противник.

Яга в своей основе восходит к всесильному женскому божеству эпохи
матриархата, матери – родоначальнице. Известный фольклорист В.Я. Пропп связал
прообраз Яги с широко распространенным у всех народов культом умерших предков.
Он пришел к выводу, что Яга – мертвец, охраняющий проход в тридесятое царство
(в мифологии – царство мертвых). Поэтому она и не переносит запаха живого
человека, то есть русского духа*.

   Русский дух раздражает и других фантастических противников,
например: Перекатили бочки, она ему и говорит: «Поди, сядь за печкой!»
прилетает змей, прямо к печке: «Что русским духом пахнет, ненашенским? Я его, —
говорит, — съем!»

   Сказочное пространство делится на две части: в одной живут люди, а в
другой обитают фантастические противники. Они совершают налеты на мир людей и
похищают жену, мать, сестру героя, младшего братца ( «Гуси – лебеди»), золотые
яблочки и пр. В их тридесятом царстве хранятся чудесные предметы, животные и
прекрасная невеста. Все это заставляет героя отправляться во вражеское
пространство.

Рисуя темные, злые силы фантастического мира русской волшебной сказки,
Пушкин использовал выразительные художественные средства. Он создал образ Бабы
Яги – зловещий, наводящий ужас. Внутренняя рифма (идет, берет), повторы (формы:
идет, бредет  и корня: сама собой), подчеркнутое членение этого стиха на четыре
двусложных слова передают размеренный ритм движения. Из этой механической
размеренности вырастает ощущение неотвратимой поступи Яги, и даже не Яги а
ступы, бездушного предмета, не способного остановиться перед человеческим
чувством ужаса.

  Этот ритм переходит и в следующую, 28 строчку, в которой возникает
образ Кащея – застывшего, окостеневшего над своими сокровищами. Зловещим
отблеском его окрашивает выразительная аллитерация: «ц», «щ», «ч», «х». Пушкин
первым сделал запись русской сказки «Смерть Кащея в яйце» в уже упоминавшейся
тетради 1824 г.

  Итак, персонажи выстраиваются у Пушкина в зеркально отраженной
закономерности. Доброе начало развивается от фантастики к «полюсу
человечности», в нем все ярче проступает то, что напоминает о человеке с его
переживаниями, живое тепло жизни. Злое проходит путь от грозного царя  до царя
Кащея, все более теряя человеческое. В нем нарастают мрачные фантастические
силы, холод смерти. Главный художественный закон сказки – закон контраста –
выражен Пушкиным в его коренном, мифологическом значении: добро и зло – жизнь и
смерть.

Добро находится в центре сказочной красоты, со злом связаны
представления народа о безобразном. В мире сказки Пушкин увидел несовместимость
прекрасного со злодейством, а также глубокий оптимизм народа, порожденный верой
в нравственную силу человека. Поэтому такой гордости исполнен авторский голос в
главной строчке Пролога, венчающий его центральную часть:

Там русский дух… там Русью пахнет!

   Здесь происходит  возвышенное просветление души читателя, который,
поддавшись поэтической магии Пушкина, вошел в мир русской сказки, «поверил» в
него.

В этой строчке – единственной в Прологе – автор говорит только от
своего имени, подводит итог. И он предлагает читателю новое содержание
традиционного сказочного выражения «русский дух». У поэта «русский дух» — это
духовный мир народа, понимание народом прекрасного прежде всего как доброго,
нравственного. Так понимал прекрасное и сам Пушкин.        Белинский определил
пафос его поэзии как «лелеющую душу гуманность».

Итак, центральную часть Пролога организует проникновение в
художественную природу волшебной сказки.

Третий период самый короткий (30 – 33). Слова «и мед я пил» следует,
конечно, понимать в переносном значении: «наслаждался прелестью сказок» (ср. из
письма поэта: «Что за прелесть эти сказки!»). Не случайно это выражение слегка
изменено: в фольклоре: мед – пиво пил (питье, напиток на меду). В
композиционном плане происходит возвращение к вводной картине (дуб и кот
ученый), что подчеркивает завершенность. Но не в этом только заключается
художественный смысл последнего периода.

  Всякий, кто знаком с русской сказкой, не может не обратить внимания
на то, что Пушкин завершает Пролог по – сказочному, использует фольклорный
сигнал конца, самую распространенную концовку: И я там был, мед – пиво
пил, по усам текло, а в рот не попало.
Она, однако, подвергается
авторской переакцентировке. Отрицающая часть (по усам текло, а в рот не попало)
опущена, но появился целый ряд утверждений: был, пил, видел, сидел, мне сказки
говорил. Этим поэт подчеркнул, что в чудесный мир сказки он вошел навсегда и
расстаться с ним не желает.

   Концовка возвращает к действительности, дает разрядку от
психологически напряженного восприятия сказки. Увлекший слушателей сказочник
сообщает и о своем присутствии на пиру и этим словно испытывает, насколько
сильно заставил он их внутренне слиться с миром сказки и забыть, что он –
вымысел. Он заставляет даже почувствовать, как мед – пиво по усам текло, но
заключительные слова «в рот не попало» словно пробуждают от сна: сказка
кончилась, она такой же вымысел, как и те угощения, которых  «отведал»
рассказчик. На это указывает и концовка Пролога. Средствами самой сказки Пушкин
«разомкнул» тот чудесный мир, в который он ввел читателя, творчески изменил
композиционную роль сказочной формулы, превратил ее в яркую присказку. Мы
видим, что обрамление Пролога соответствует композиции народной волшебной
сказки, ее присказке и концовке. А что представляет собой в этом отношении 
второй период?

Поэтика народной сказки, во всех ее проявлениях, обусловлена
конфликтной основой, раскрытием идеи. Развитие сюжета (экспозиция, завязка,
кульминация, развязка) также подчинено выявлению и разрешению конфликта, что
создает структурное единство и цельность. Исторически  сложилось так, что
композицию сюжета волшебной сказки образует цепочка элементарных
повествовательных единиц – мотивов. Мотивы располагаются в логической
последовательности, образуют общую линию  действия.

  Аналогичную композицию имеет и центральная часть Пролога. Она
распадается на восемь самостоятельных фрагментов – картин, имеющих свою логику
внутреннего единства, в которую включен и художественный фактор развития во
времени, обязательный для эпоса. Но «сюжетом» у Пушкина является не линия
действия (как в сказке), а единство авторской мысли, артистизм художника,
проникающего в законы фольклорного жанра. Путь этого проникновения – выявление
своеобразия эстетической природы волшебной сказки, выход ее к этическим
глубинам. Второй период завершается катарсисом (Там русский дух… там Русью пахнет!),
который соответствует хорошему концу, традиционному в народных сказках.

Следовательно, композиция Пролога в целом художественно отразила
композицию народной волшебной сказки: присказка – цепочка мотивов – концовка.

Современный исследователь подчеркнул: «Пушкин претендует на выражение
истины, на не на обладание ею»*.  Пушкин  проник как художник в природу устной
народной поэзии и очень точно выразил ее особенности. Он стремился их осознать
потому, что без этого не могло продвинуться дальше развитие русской литературы.

*Палиевский П.В. Пушкин и выбор русской литературой новой мировой
дороги // Палиевский П.В. Литература и теория. – М., 1978. – С. 61. 

Заключение

          А.С. Пушкин повторил в своем личном творчестве универсальную
закономерность мирового литературного процесса: развитие от фольклорных форм с
«закодированным» в них коллективным сознанием народа к формам литературным,
узаконившим право творческой индивидуальности писателя. Это был вариант
органического развития, с выраженной преемственностью, когда писатель не
отрывался от культурных традиций своего народа.                           Таким
путем должна была развиваться вся русская литература, но путь этот, как считал
Пушкин, был нарушен в ходе петровских преобразований.     Гений поэта «откорректировал»
историческую линию развития русской литературы, показал естественное выделение
личности художника в национальном возмужании литературы «от своих собственных
корней».                  

В.Г.Белинский был не прав, обвиняя Пушкина в «подражании фольклору».

Еще не приобрела научной направленности работа по собиранию фольклора,
не увидели свет сборник «Русские народные сказки» А.Афанасьева,  

сборник пословиц В.Даля, сборник былин П.Рыбникова, собрание песен
П.Киреевского, еще не выделилась в науке фольклористика и не разгорелись споры
о происхождении сказок и былин, а Пушкин уже проник как художник в природу
устной народной поэзии и очень точно выразил ее особенности. Он стремился их
осознать потому, что без этого не могло продвинуться дальше развитие русской
литературы.

Автор проекта получил в ходе исследования новое представление о
многогранности и глубине таланта А.С. Пушкина. Современный читатель глубоко
заблуждается, если считает, что классическая литература не может быть объектом
исследования и представлять интерес для молодого поколения. Только поняв
прошлое, можно оценить настоящее и заглянуть в будущее.

Список
используемой литературы

1. Азадовский М.К. Пушкин и фольклор; Источники сказок
Пушкина.-Л.,1938.

2. Виноградов В.В. Стиль Пушкина.-М.,1964.

3.. Зуева Т.В. Сказки А.С.Пушкина.-М.,1989.

4. Коровина В.Я. Изучение сказок Пушкина в школе//Пушкин в школе.-М.,
1978.

5. Лупанова И.П. Сказочник Александр Пушкин. Петрозаводск,1969.

6. Макогоненко Г.П. Творчество А.С. Пушкина в 1830 годы.-Л.,1982.

7. Маршак С.Я. Заметки о сказках Пушкина.//Пушкин в школе.-М.,1951.

8. Непомнящий В.С. Поэзия и судьба.Статьи и заметки о Пушкине.-М.,1983

9. Петрунина Н.Н. Пушкин и традиция волшебносказочного
повествования.//Русская литература.-1980.-№3

10. Пропп В.Я. Исторические корни волшебной сказки.-Л.,1986.

11. Сказки Пушкина в школе.//Сост. В.Я. Коровина.-М., 1982.

12. Томашевский Б.П. Пушкин. Книга 1 (1813-1824).-М., Л., 1956.

Владимир Пропп. Исторические корни Волшебной сказки

Предисловие

Предлагаемая работа снабжена вводной главой, и потому в предисловии можно ограничиться некоторыми замечаниями технического характера.

В книге часто встречаются ссылки на сказки или выдержки из них. Эти выдержки надо рассматривать как иллюстрации, а не как доказательства. За примером кроется более или менее распространенное явление. Разбирая явление, следовало бы приводить не одну-две иллюстрации, а все имеющиеся случаи. Однако это свело бы книгу к указателю, который размерами превзошел бы всю работу. Эту трудность можно было бы обойти ссылками на существующие указатели сюжетов или мотивов. Однако, с одной стороны, распределение сказок по сюжетам и сюжетов по мотивам, принятое в этих указателях, часто весьма условно, с другой же стороны — ссылки на сказки встречаются в книге несколько сот раз, и пришлось бы несколько сот раз давать ссылки на указатели. Все это заставило меня отказаться от традиции приводить при всяком сюжете номер типа. Читатель поймет, что приводимые материалы представляют собой образцы.

То же касается примеров из области обычаев, обрядов, культов и т. д. Все приводимые факты — не более как примеры, число которых можно было бы произвольно увеличить или уменьшить, приводимые примеры могли бы быть заменены другими. Таким образом, в книге не сообщается никаких новых фактов, нова только устанавливаемая между ними связь, и в ней центр тяжести всей книги.

Необходимо сделать еще оговорку относительно способа изложения. Мотивы сказки так тесно связаны между собою, что, как правило, ни один мотив не может быть понят изолированно. Излагать же приходится по частям. Поэтому в начале книги часто встречаются ссылки на то, что еще будет развито, а со второй половины — на то, что уже изложено выше.

Книга представляет собой одно целое, и ее нельзя читать из середины для справок по отдельным мотивам.

В данной книге читатель не найдет анализа многих мотивов, которые он вправе искать в такой работе. Многое не уместилось в ней. Упор сделан на анализ основных, главнейших сказочных образов и мотивов, остальное же частью уже опубликовано раньше и здесь не повторяется, частью, возможно, появится в виде отдельных очерков в будущем.

Работа вышла из стен Ленинградского ордена Ленина государственного университета. Многие из моих товарищей по работе поддерживали меня, охотно делясь своими знаниями и опытом. Особенно многим я обязан члену-корреспонденту Академии Наук проф. Ивану Ивановичу Толстому, который дал мне ценные указания как по части использованного мной античного материала, так и по общим вопросам работы. Приношу ему свою глубочайшую и искреннюю благодарность.

Автор

Глава I. Предпосылки

1. Основной вопрос

Что значит конкретно исследовать сказку, с чего начать? Если мы ограничимся сопоставлением сказок друг с другом, мы останемся в рамках компаративизма. Мы хотим расширить рамки изучения и найти историческую базу, вызвавшую к жизни волшебную сказку. Такова задача исследования исторических корней волшебной сказки, сформулированная пока в самых общих чертах.

На первых порах кажется, что в постановке этой задачи нет ничего нового. Попытки изучать фольклор исторически были и раньше. Русская фольклористика знала целую историческую школу во главе со Всеволодом Миллером. Так, Сперанский говорит в своем курсе русской устной словесности: «Мы, изучая былину, стараемся угадать тот исторический факт, который лежит в ее основе, и, отправляясь от этого предположения, доказываем тождество сюжета былины с каким-нибудь известным нам событием или их кругом» (Сперанский 222). Ни угадывать исторических фактов, ни доказывать их тождества с фольклором мы не будем. Для нас вопрос стоит принципиально иначе. Мы хотим исследовать, каким явлениям (а не событиям) исторического прошлого соответствует русская сказка и в какой степени оно ее действительно обусловливает и вызывает. Другими словами, наша цель — выяснить источники волшебной сказки в исторической действительности. Изучение генезиса явления еще не есть изучение истории этого явления. Изучение истории не может быть произведено сразу — это дело долгих лет, дело не одного лица, это дело поколений, дело зарождающейся у нас марксистской фольклористики. Изучение генезиса есть первый шаг в этом направлении. Таков основной вопрос, поставленный в этой работе.

2. Значение предпосылок

Каждый исследователь исходит из каких-то предпосылок, имеющихся у него раньше, чем он приступает к работе. Веселовский еще в 1873 году указывал на необходимость прежде всего уяснить себе свои позиции, критически отнестись к своему методу (Веселовский 1938, 83-128). На примере книги Губернатиса «Зоологическая мифология» («Zoological Mythology»), Веселовский показал, как отсутствие самопроверки ведет к ложным заключениям, несмотря на всю эрудицию и комбинаторские способности автора работы.

Здесь следовало бы дать критический очерк истории изучения сказки. Мы этого делать не будем. История изучения сказки излагалась не раз, и нам нет необходимости перечислять труды. Но если спросить себя, почему до сих пор нет вполне прочных и всеми признанных результатов, то мы увидим, что часто это происходит именно оттого, что авторы исходят из ложных предпосылок.

Так называемая мифологическая школа исходила из предпосылки, что внешнее сходство двух явлений, внешняя аналогия их свидетельствует об их исторической связи. Так, если герой растет не по дням, а по часам, то быстрый рост героя якобы отряжает быстрый рост солнца, взошедшего на горизонте (Frobenius 1898, 242). Во-первых, однако, солнце для глаз не увеличивается, а уменьшается, во-вторых же, аналогия не то же самое, что историческая связь.

Одной из предпосылок так называемой финской школы было предположение, что формы, встречающиеся чаще других, вместе с тем присущи исконной форме сюжета. Не говоря уже о том, что теория архетипов сюжета сама требует доказательств, мы будем иметь случай неоднократно убеждаться, что самые архаические формы встречаются как раз очень редко, и что они часто вытеснены новыми, получившими всеобщее распространение (Никифоров 1926).

Таких примеров можно указать очень много, причем выяснить ошибочность предпосылок в большинстве случаев совсем не трудно. Спрашивается, отчего же сами авторы не видели своих столь ясных для нас ошибок? Мы не будем их в этих ошибках винить — их делали величайшие ученые; дело в том, что они часто не могли мыслить иначе, что их мысли обусловлены эпохой, в которую они жили, и классом, к которому они принадлежали. Вопрос о предпосылках в большинстве случаев даже не ставился, и голос гениального Веселовского, который сам неоднократно пересматривал свои предпосылки и переучивался, остался гласом вопиющего в пустыне.

Для нас же отсюда вытекает следствие, что нужно тщательно проверить свои предпосылки до начала исследования.

3. Выделение волшебных сказок

Мы хотим найти, исследовать исторические корни волшебной сказки. О том, что мыслится под историческими корнями, будет сказано ниже. Раньше, чем это сделать, необходимо оговорить термин «волшебная сказка». Сказка настолько богата и разнообразна, что изучать все явление сказки целиком во всем его объеме и у всех народов невозможно. Поэтому материал должен быть ограничен, и я ограничиваю его волшебными сказками. Это означает, что у меня есть предпосылка, что существуют какие-то особые сказки, которые можно назвать волшебными. Действительно, такая предпосылка у меня есть. Под волшебными я буду понимать те сказки, строй которых изучен мной в «Морфологии сказки». В этой книге жанр волшебной сказки выделен достаточно точно. Здесь будет изучаться тот жанр сказок, который начинается с нанесения какого-либо ущерба или вреда (похищение, изгнание и др.) или с желания иметь что-либо (царь посылает сына за жар-птицей) и развивается через отправку героя из дома, встречу с дарителем, который дарит ему волшебное средство или помощника, при помощи которого предмет поисков находится. В дальнейшем сказка дает поединок с противником (важнейшая форма его — змееборство), возвращение и погоню. Часто эта композиция дает осложнение. Герой уже возвращается домой, братья сбрасывают его в пропасть. В дальнейшем он вновь прибывает, подвергается испытанию через трудные задачи и воцаряется и женится или в своем царстве или в царстве своего тестя. Это — краткое схематическое изложение композиционного стержня, лежащею в основе очень многих и разнообразных сюжетов. Сказки, отражающие эту схему, будут здесь называться волшебными, и они-то и составляют предмет нашего исследования.

Итак, первая предпосылка гласит: среди сказок имеется особая категория сказок, обычно называемых волшебными. Эти сказки могут быть выделены из других и изучаться самостоятельно. Самый факт выделения может вызвать сомнения. Не нарушен ли здесь принцип связи, в которой мы должны изучать явления? Однако в конечном итоге все явления мира связаны между собой, между тем наука всегда выделяет явления, подлежащие ее изучению, из числа других явлений. Все дело в том, где и как здесь проводится граница.

Хотя волшебные сказки и составляют часть фольклора, но они не представляют собой такой части, которая была бы неотделима от этого целого. Они не то же, что рука по отношению к телу или лист по отношению к дереву. Они, будучи частью, вместе с тем составляют нечто целое и берутся здесь как целое.

Изучение структуры волшебных сказок показывает тесное родство этих сказок между собой. Родство это настолько тесно, что нельзя точно отграничить один сюжет от другого. Это приводит к двум дальнейшим, весьма важным предпосылкам. Во-первых: ни один сюжет волшебной сказки не может изучаться без другого, и во-вторых: ни один мотив волшебной сказки не может изучаться без его отношения к целому.

Этим работа становится принципиально на новый путь.

До сих пор работа обычно велась так: брался один какой-нибудь мотив, или один какой-нибудь сюжет, собирались по возможности все записанные варианты, а затем из сопоставления и сравнения материалов делались выводы. Так, Поливка изучал формулу «русским духом пахнет», Радермахер — мотив о проглоченных и извергнутых китом, Баумгартен — мотив о запроданных черту («отдай, чего дома не знаешь») и т. д. (Polivka 1924, 1–4; Radermacher 1906; Baumgarten 1915). Авторы ни к каким выводам не приходят и от выводов отказываются.

Точно так же изучаются отдельные сюжеты. Так, Макензен изучал сказку о поющей косточке, Лильеблад — о благодарном мертвеце, и т. д. (Mackensen 1923; Liljeblad 1927) Таких исследований имеется довольно много, они сильно продвинули наше знание распространенности и жизни отдельных сюжетов, но вопросы происхождения в этих работах не решены. Поэтому мы пока совершенно отказываемся от посюжетного изучения сказки. Волшебная сказка для нас есть нечто целое, все сюжеты ее взаимно связаны и обусловлены. Этим же вызвана невозможность изолированного изучения мотива. Если бы Поливка собрал не только все разновидности формулы «русским духом пахнет», а задался бы вопросом, кто издает это восклицание, при каких условиях оно издается, кого этим возгласом встречают и т. д., т. е. если бы он изучал его в связи с целым, то, очень возможно, он пришел бы к верному заключению. Мотив может быть изучаем только в системе сюжета, сюжеты могут изучаться только в их связях относительно друг друга.

4. Сказка как явление надстроечного характера

Таковы предпосылки, почерпнутые из предварительного изучения структуры волшебной сказки. Но этим дело не ограничивается.

Выше было указано, что предпосылки, из которых исходят авторы, часто являются продуктом эпохи, в которую жил исследователь.

Мы живем в эпоху социализма. Наша эпоха также выработала свои предпосылки, на основании которых надо изучать явления духовной культуры. Но в отличие от предпосылок других эпох, приводящих гуманитарные науки в тупик, наша эпоха создала предпосылки, выводящие гуманитарные науки на единственно правильный путь.

Предпосылка, о которой здесь идет речь, есть общая предпосылка для изучения исторических явлений: «Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще» (Маркс, Энгельс 13; 7). Отсюда совершенно ясно вытекает, что мы должны найти в прошлом тот способ производства, который обусловливает сказку.

Каков же был этот способ производства? Достаточно самого беглого знакомства со сказкой, чтобы сказать, что, например, капитализм волшебной сказки не обусловливает. Это, конечно, не означает, что капиталистический способ производства сказкой не отражен. Наоборот, мы здесь найдем и жестокого заводчика, и алчного попа, и офицер-секуна («секун-майор»), и поработителя-барина, и беглого солдата, и нищее, пьяное и разоренное крестьянство. Здесь надо подчеркнуть, что речь идет именно о волшебных, а не новеллистических сказках. Настоящая же волшебная сказка с крылатыми конями, с огненными змеями, фантастическими царями и царевнами и т. д. явно не обусловлена капитализмом, явно древнее его. Не теряя лишних слов, скажем, что волшебная сказка древнее и феодализма — это будет видно из всего хода исследования.

Однако что же получилось? Получилось, что сказка не соответствует той форме производства, при которой она широко и прочно существует. Объяснение этого несоответствия мы также найдем у Маркса. «С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке» (там же). Слова «более или менее быстро» очень важны. Изменение в идеологии происходит не всегда сразу после изменения экономических основ. Получается «несоответствие», чрезвычайно интересное и ценное для исследователя. Оно означает, что сказка создалась на основе докапиталистических форм производства и социальной жизни, а каких именно — это и должно быть исследовано.

Вспомним, что именно такого рода несоответствие позволило Энгельсу пролить свет на происхождение семьи. Цитируя Моргана и ссылаясь на Маркса, Энгельс в «Происхождении семьи» пишет: «»Семья», — говорит Морган, — «активное начало; она никогда не остается неизменной, а переходит от низшей формы к высшей, по мере того как общество развивается от низшей ступени к высшей. Напротив, системы родства пассивны; лишь через долгие промежутки времени они регистрируют прогресс, проделанный за это время семьей, и претерпевают радикальные изменения лишь тогда, когда семья уже радикально изменилась». «И точно так же, — прибавляет Маркс, — обстоит дело с политическими, юридическими, религиозными, философскими системами вообще» (21, 36). Прибавим от себя, что точно так же обстоит дело со сказкой.

Итак, возникновение сказки связано не с тем производственным базисом, на котором ее стали записывать с начала XIX века. Это приводит нас к следующей предпосылке, которая пока формулируется в очень общей форме: сказку надо сравнивать с исторической действительностью прошлого и в ней искать корней ее.

Такая предпосылка содержит нераскрытое понятие «исторического прошлого». Если историческое прошлое пони/дать так, как его понимал Всеволод Миллер, то, очень возможно, мы придем к тому же, к чему пришел он, утверждая, например, что змееборство Добрыни Никитича сложилось на основе исторического факта крещения Новгорода.

Нам, следовательно, необходимо расшифровать понятие исторического прошлого, определить, что именно из этого прошлого необходимо для объяснения сказки.

5. Сказка и социальные институты прошлого

Если сказка рассматривается как продукт, возникший на известном производственном базисе, то ясно, что нужно рассмотреть, какие формы производства в ней отражены.

Непосредственно в сказке производят очень мало и редко. Земледелие играет минимальную роль, охота отражена шире. Пашут и сеют обычно только в начале рассказа. Начало легче всего подвергается изменениям. В дальнейшем же повествовании большую роль играют стрельцы, царские или вольные охотники, большую роль играют всякого рода лесные животные.

Однако исследование форм производства в сказке только со стороны его объекта или техники мало продвигает нас в изучении источников сказки. Важна не техника производства как таковая, а соответствующий ей социальный строй. Так мы получаем первое уточнение понятия исторического прошлого по отношению к сказке. Все исследование сводится к тому, чтобы определить, при каком социальном строе создались, отдельные мотивы и вся сказка.

Но «строй» — понятие очень общее. Нужно брать конкретные проявления этого строя. Одним из таких проявлений строя являются институты этого строя. Так, нельзя сравнивать сказку с родовым строем, но можно сравнивать некоторые мотивы сказки с институтами родового строя, поскольку они в ней отразились или обусловлены им. Отсюда вытекает предпосылка, что сказку нужно сравнивать с социальными институтами прошлого и в ней искать корней ее. Этим вносится дальнейшее уточнение в понятие исторического прошлого, в котором надо искать происхождение сказки. Так, например, мы видим, что в сказке содержатся иные формы брака, чем сейчас. Герой ищет невесту вдалеке, а не у себя. Возможно, что здесь отразились явления экзогамии: очевидно, невесту почему-то нельзя брать из своей среды. Поэтому формы брака в сказке должны быть рассмотрены и должен быть найден тот строй, тот этап или фазис или стадия общественного развития, на котором эти формы действительно имелись. Далее мы, например, видим, что герой очень часто воцаряется. Чей же престол занимает герой? Окажется, что герой занимает престол не своего отца, а своего тестя, которого при этом он очень часто убивает. Тут возникает вопрос о том, какие формы преемственности власти отражены сказкой. Одним словом, мы исходим из предпосылки, что сказка сохранила следы исчезнувших форм социальной жизни, что эти остатки нужно изучить, и что такое изучение вскроет источники многих мотивов сказки.

Но это, конечно, не все. Многие мотивы сказки, правда, объясняются тем, что они отражают некогда имевшиеся институты, но есть мотивы, которые ни с какими институтами непосредственно не связаны. Следовательно, данной области как материала для сравнения недостаточно. Не все объясняется наличием тех или иных институтов.

6. Сказка и обряд

Уже давно замечено, что сказка имеет какую-то связь с областью культов, с религией. Строго говоря, культ, религия, также может быть назван институтом. Однако подобно тому, как строй манифестируется в институтах, институт религии манифестируется в известных культовых действиях; каждое такое действие уже не может быть названо институтом, и связь сказки с религией может быть выделена в особый вопрос, вытекающий из связи сказки с социальными институтами. Энгельс в «Анти-Дюринге» совершенно точно сформулировал сущность религии. «Но ведь всякая религия является не чем иным, как фантастическим отражением в головах людей тех внешних сил, которые господствуют над ними в их повседневной жизни, — отражением, в котором земные силы принимают форму неземных. В начале истории объектами этого отражения являются прежде всего силы природы… Но вскоре, наряду с силами природы, вступают в действие также и общественные силы, — силы, которые противостоят человеку в качестве столь же… необъяснимых для него, как и силы природы… Фантастические образы, в которых первоначально отражались только таинственные силы природы, приобретают теперь также и общественные атрибуты и становятся представителями исторических сил» (328–329).

Но так же, как нельзя сравнивать сказку с каким-то социальным строем вообще, ее нельзя сравнивать с религией вообще, а нужно сравнивать ее с конкретными проявлениями этой религии. Энгельс устанавливает, что религия есть отражение сил природы и общественных сил. Отражение это может быть двояким: оно может быть познавательным и выливаться в догматах или учениях, оно манифестируется в способах объяснения мира или оно может быть волевым и выливаться в актах или действиях, имеющих целью воздействовать на природу и подчинить ее себе. Такие действия мы будем называть обрядами и обычаями.

Обряд и обычай — не то же самое. Так, если людей хоронят через сожжение, то это обычай, а не обряд. Но обычай обставляется обрядами, и разделять их — методически неправильно.

Сказка сохранила следы очень многих обрядов и обычаев: многие мотивы только через сопоставление с обрядами получают свое генетическое объяснение. Так, например, в сказке рассказывается, что девушка закапывает кости коровы в саду и поливает их водой (Аф. 100). Такой обычай или обряд действительно имелся. Кости животных почему-то не съедались и не уничтожались, а закапывались (Пропп 1934). Если бы нам удалось показать, какие мотивы восходят к подобным обрядам, то происхождение этих мотивов до известной степени уже было бы объяснено. Нужно систематически изучить эту связь сказки с обрядами.

Такое сопоставление может оказаться гораздо труднее, чем это кажется на первый взгляд. Сказка — не хроника. Между сказкой и обрядом имеются различные формы отношений, различные формы связи, и эти формы должны быть кратко рассмотрены.

7. Прямое соответствие между сказкой и обрядом

Самый простой случай — это полное сов падение обряда и обычая со сказкой. Этот случай встречается редко. Так, в сказке закапывают кости, и в исторической действительности это тоже именно так и делали. Или: в сказке рассказывается, что царских детей запирают в подземелье, держат их в темноте, подают им пишу так, чтобы этого никто не видел, и в исторической действительности это тоже именно так и делалось. Нахождение этих параллелей чрезвычайно важно для фольклориста. Эти соответствия необходимо разработать, и тогда часто может оказаться, что данный мотив восходит к тому или иному обряду или обычаю, и генезис его может быть объяснен.

8. Переосмысление обряда сказкой

Но, как уже указано, такое прямое соответствие между сказкой и обрядом встречается не так часто. Чаще встречается другое соотношение, другое явление, явление, которое можно назвать переосмыслением обряда. Под переосмыслением здесь будет пониматься замена сказкой одного какого-нибудь элемента (или нескольких элементов) обряда, ставшего в силу исторических изменений ненужным или непонятным, — другим, более понятным. Таким образом переосмысление обычно связано с деформацией, с изменением форм. Чаще всего изменяется мотивировка, но могут подвергаться изменению и другие составные части обряда. Так, например, в сказке рассказывается, что герой зашивает себя в шкуру коровы или лошади, чтобы выбраться из ямы или попасть в тридесятое царство. Его затем подхватывает птица и переносит шкуру вместе с героем на ту гору или за то море, куда герой иначе не может попасть. Как объяснить происхождение этого мотива? Известен обычай зашивать в шкуру покойников. Восходит ли данный мотив к этому обычаю или нет? Систематическое изучение данного обычая и сказочного мотива показывает их несомненную связь: совпадение получается полное, не только по внешним формам, но и по внутреннему содержанию, по смыслу этого мотива по ходу действия и по смыслу этого обряда в историческом прошлом (см. ниже, гл. VI, § 3), с одним, однако, исключением: в сказке в шкуру зашивает себя живой, в обряде зашивают мертвеца. Такое несоответствие представляет собой очень простой случай переосмысления: в обычае зашивание в шкуру обеспечивало умершему попадание в царство мертвых, а в сказке оно обеспечивает ему попадание в тридесятое царство.

Термин «переосмысление» удобен в том отношении, что он указывает на происшедший процесс изменений, факт переосмысления доказывает, что в жизни народа произошли некоторые изменения, и эти изменения влекут за собой изменение и мотива. Эти изменения во всяком отдельном случае должны быть показаны и объяснены.

Мы привели очень простой и ясный случай переосмысления. Во многих случаях первоначальная основа настолько затемнена, что не всегда удается ее найти.

9. Обращение обряда

Особым случаем переосмысления мы должны считать сохранение всех форм обряда с придачей ему в сказке противоположного смысла или значения, обратной трактовки. Такие случаи мы будем называть обращением. Поясним наше наблюдение примерами. Существовал обычай убивать стариков. Но в сказке рассказывается, как должен был быть убит старик, но он не убивается. Тот, кто пощадил старика, при существовании этого обычая был бы осмеян, а может быть поруган или даже наказан. В сказке пощадивший старика — герой, поступивший мудро. Был обычай приносить девушку в жертву реке, от которой зависело плодородие. Это делалось при начале посева и должно было способствовать произрастанию растений. Но в сказке является герой и освобождает девушку от чудовища, которому она выведена на съедение. В действительности в эпоху существования обряда такой «освободитель» был бы растерзан как величайший нечестивец, ставящий под угрозу благополучие народа, ставящий под угрозу урожай. Эти факты показывают, что сюжет иногда возникает из отрицательного отношения к некогда бывшей исторической действительности. Такой сюжет (или мотив) еще не мог возникнуть как сказочный, когда имелся уклад, требовавший принесения в жертву девушек. Но с падением этого уклада обычай, некогда почитавшийся святым, обычай, при котором героем была девушка-жертва, шедшая иногда даже добровольно на смерть, становился ненужным и отвратительным, и героем сказки уже оказывается нечестивец, который помешал этому жертвоприношению. Это — принципиально очень важное установление. Оно показывает, что сюжет возникает не эволюционным путем прямого отражения действительности, а путем отрицания этой действительности. Сюжет соответствует действительности по противоположности. Этим подтверждаются слова В. И. Ленина, противопоставившего концепции эволюционного развития концепцию развития как единства противоположностей. «Только вторая дает ключ к «самодвижению» всего сущего; только она дает ключ к «скачкам», к «перерыву постепенности», к «превращению в противоположность», к «уничтожению старого и возникновению нового»» (Ленинский сборник, т. XII, с. 324).

Все эти соображения и предварительные наблюдения заставляют нас выдвинуть еще одну предпосылку: сказку нужно сопоставлять с обрядами и обычаями с целью определения, какие мотивы восходят к тем или иным обрядам и в каком отношении они к ним находятся.

Здесь возникает одна трудность. Дело в том, что и обряд, возникнув как средство борьбы с природой, впоследствии, когда находятся рациональные способы борьбы с природой и воздействия на нее, все же не отмирает, но тоже переосмысляется. Таким образом может получиться, что фольклорист, сведя мотив к обряду, найдет, что мотив восходит к переосмысленному обряду, и будет поставлен перед необходимостью объяснить еще и обряд. Здесь возможны случаи, когда первоначальная основа обряда настолько затемнена, что данный обряд требует специального изучения. Но это — дело уже не фольклориста, а этнографа. Фольклорист вправе, установив связь между сказкой и обрядом, в иных случаях отказаться от изучения еще и обряда — это завело бы его слишком далеко.

Бывает и другое затруднение. Как обрядовая жизнь, так и фольклор слагается буквально из тысячи различных деталей. Нужно ли для каждой детали искать экономических причин? Энгельс по этому поводу говорит: «…низкое экономическое развитие предысторического периода имеет в качестве дополнения, а порой в качестве условия и даже в качестве причины ложные представления о природе. И хотя экономическая потребность была и с течением времени все более становилась главной пружиной прогресса в познании природы, все же было бы педантизмом, если бы кто-нибудь попытался найти для всех этих первобытных бессмыслиц экономические причины» (Маркс, Энгельс XXXVII, 419). Эти слова достаточно ясны. По этому поводу необходимо еще прибавить следующее: если один и тот же мотив приводится нами на ступени родового общества, на ступени рабовладельческого строя типа древнего Египта, античности и т. д. (а такие сопоставления приходится делать очень часто), причем мы устанавливаем эволюцию мотива, то мы не считаем необходимым всякий раз особенно подчеркивать, что мотив изменился не в силу эволюции изнутри, а в силу того, что он попадает в новую историческую обстановку. Мы постараемся избежать опасности не только педантизма, но и схематизма.

Но вернемся опять к обряду. Как правило, если установлена связь между обрядом и сказкой, то обряд служит объяснением соответствующего мотива в сказке. При узкосхематичееком подходе так должно бы быть всегда. Фактически иногда бывает как раз наоборот. Бывает, что, хотя сказка и восходит к обряду, но обряд бывает совершенно неясен, а сказка сохранила прошлое настолько полно, верно и хорошо, что обряд или иное явление прошлого только через сказку получает свое настоящее освещение. Другими словами, могут быть случаи, когда сказка из объясняемого явления при ближайшем изучении окажется явлением объясняющим, она может быть источником для изучения обряда. «Фольклорные сказания разноплеменного сибирского населения послужили нам едва ли не самым главным источником для реконструкции древних тотемических верований», — говорит Д.К. Зеленин (Зеленин 1936, 232). Этнографы часто ссылаются на сказку, но не всегда ее знают. Это особенно касается Фрэзера. Грандиозное здание его «Золотой ветви» держится на предпосылках, которые почерпнуты из сказки, притом из неправильно понятой и недостаточно изученной сказки. Точное изучение сказки позволит внести ряд поправок в этот труд и даже поколебать его устои.

10. Сказка и миф

Но если мы обряд рассматриваем как одно из проявлений религии, то мы не можем пройти мимо другого проявления ее, а именно — мифа. Об отношении сказки к мифу существует огромная литература, которую мы здесь целиком обходим. Наши цели не непосредственно полемические. В большинстве случаев разграничение делается чисто формально. Приступая к исследованию, мы еще не знаем, каково отношение сказки к мифу — здесь пока выставляется требование исследовать этот вопрос, привлечь миф как один из возможных источников сказки.

Разнообразие имеющихся толкований и пониманий понятия мифа заставляет и нас оговорить это понятие точно. Под мифом здесь будет пониматься рассказ о божествах или божественных существах, в действительность которых народ верит. Дело здесь в вере не как в психологическом факторе, а историческом. Рассказы о Геракле очень близки к нашей сказке. Но Геракл был божеством, которому воздавался культ. Наш же герой, отправляющийся, подобно Гераклу, за золотыми яблоками, есть герой художественного произведения. Миф и сказка отличаются не по своей форме, а по своей социальной функции (Тронский 1934).

Социальная функция мифа тоже не всегда одинакова и зависит от степени культуры народа. Мифы народов, не дошедших в своем развитии до государственности, — это одно явление, мифы древних культурных государств, известных нам через литературу этих народов, — явление уже иное. Миф не может быть отличаем от сказки формально. Сказка и миф (в особенности мифы доклассовых народов) иногда настолько полно могут совпадать между собой, что в этнографии и фольклористике такие мифы часто называются сказками. На «сказки первобытных» даже имелась определенная мода, и таких сборников, и научных, и популярных, имеется очень много. Между тем если исследовать не только тексты, а исследовать социальную функцию этих текстов, то большинство их придется считать не сказками, а мифами. В современной буржуазной фольклористике совершенно не учитывается то огромное значение, которое присуще этим мифам. Они собираются, но почти не изучаются фольклористами. Так, в указателе Больте и Поливки (Bolte, Polivka) «сказки первобытных» занимают весьма скромное место. Такие мифы не «варианты», а произведения более ранних стадий экономического развития, не утерявшие еще связи со своей производственной базой. То, что в современной европейской сказке переосмыслено, здесь часто содержится в своем исконном виде. Таким образом эти мифы часто дают ключ к пониманию сказки.

Правда, есть исследователи, которые чувствуют это значение и даже говорят о нем, но дальше деклараций дело не пошло. Принципиальное значение этих мифов не понято, и нс понято оно именно потому, что исследователи стоят на формальной, а не исторической точке зрения. Данные мифы как историческое явление игнорируются, зато частные случаи обратной зависимости, зависимости фольклора «диких» народностей от «культурных» замечены и исследованы. Только в самое последнее время мысль о социальном значении мифа начинает высказываться в буржуазной науке, начинает утверждаться тесная связь между словом, мифами, священными рассказами племени, с одной стороны, и его ритуальными действиями, моральными действиями, социальной организацией и даже практическими действиями, с другой стороны. Однако о том, чтобы это положение распространялось и на европейские сказки, обычно нет речи, эта мысль слишком смела.

К сожалению, однако, запись подобных мифов в большинстве случаев мало удовлетворительна. Даются только тексты, и больше ничего. Часто издатель даже не сообщает, знал ли он язык, записывал ли он непосредственно или через переводчика. Даже в записях такого крупного исследователя, как Боас, встречаются тексты, которые с несомненностью представляют собой пересказы, но нигде это не оговорено. А для нас важны мельчайшие детали, частности, оттенки, часто важен даже тон рассказа… Еще хуже обстоит дело, когда туземцы рассказывают свои мифы по-английски. Так иногда записывал Кребер. Его сборник «Gros Ventre Myths and Tales» содержит 50 текстов, из которых 48 текстов были рассказаны по-английски, что мы узнаем в середине книги из подстрочного примечания, как весьма второстепенное и маловажное обстоятельство (Kroeber I; III pt).

Выше мы говорили, что миф имеет социальное значение; но значение это не всюду одинаково. Отличие античных мифов от полинезийских очевидно для всякого. Но и в пределах доклассовых народов это значение и его степень также не одинаковы, их нельзя бросать в один котел. В этом отношении можно говорить о различии мифов отдельных стран и народов в зависимости от степени их культуры.

Наиболее ценными и важными оказались для нас не европейские и не азиатские материалы, как можно было думать по территориальной близости, а материалы американские, отчасти океанийские и африканские. Азиатские народы в целом стоят уже на более высокой ступени культуры, чем стояли народы Америки и Океании в тот момент, когда их застали европейцы и стали собирать этнографические и фольклорные материалы; во-вторых, Азия — древнейший культурный континент, котел, в котором потоки народов переселялись, смешивались и вытесняли друг друга. На пространстве этого континента мы имеем все стадии культуры от почти первобытных айну до достигших высочайших культурных вершин китайцев, а ныне — и социалистическую культуру СССР. Поэтому в азиатских материалах мы имеем смешение, которое чрезвычайно затрудняет исследование. Якуты, например, рассказывают сказку об Илье Муромце наравне со своими вероятно исконными якутскими мифами. В вогульском фольклоре упоминаются лошади, которых вогулы не знают (Чернецов). Эти примеры показывают, как легко здесь ошибиться, принять пришедшее и чуждое за исконное. А так как нам важно изучать явление не само по себе, не тексты, а важно изучить связь мифа с той почвой, на которой он возник, то здесь кроется величайшая опасность для фольклориста. Он может принять, например, явление, пришедшее из Индии, за первобытно-охотничье, так как оно встречается у этих охотников.

В меньшей степени это касается Африки. Здесь, правда, также имеются и народы, стоящие на весьма низкой ступени развития, как бушмены, и скотоводческие народы, как зулусы, и народы земледельческие, народы, знающие уже кузнечное дело. Но все же взаимные культурные влияния здесь менее сильны, чем в Азии. К сожалению, африканские материалы иногда записаны не лучше, чем американские. Американцы все же сами живут в непосредственном соседстве с индейцами, Африку же изучают пришельцы, колонизаторы и миссионеры — французы, англичане, голландцы, немцы, которые еще менее дают себе труда изучить язык, а если изучают, то не в целях записывания фольклора. Один из крупнейших исследователей Африки, Фробениус, не знает африканских языков, что не мешает ему массами издавать африканские материалы, не оговаривая, как он их получил, что, конечно, заставляет относиться к ним весьма критически.

Правда, и Америка вовсе не свободна от посторонних влияний, но тем не менее именно американские материалы дали то, чего иногда не дают материалы по другим континентам.

Таково значение мифов первобытных народов для изучения сказки, и таковы трудности, встречающиеся при их изучении.

Совершенно иное явление представляют собой мифы греко-римской античности, Вавилона, Египта, отчасти Индии, Китая. Мифы этих народов мы знаем не непосредственно от их создателей, каковыми являлись народные низы, мы знаем их в преломлении письменности. Мы знаем их через поэмы Гомера, через трагедии Софокла, через Вергилия, Овидия и т. д. Виламовиц пытается отказать греческой литературе в какой бы то ни было связи с народностью (Wilamowitz-Moellendorf). Греческая литература будто бы так же непригодна для изучения народных сюжетов, как Нибелунги Геббеля, Гейбеля или Вагнера — для изучения подлинных Нибелунгов. Такая точка зрения, отрицающая народность античного мифа, прокладывает дорогу реакционным теориям и установкам. Мы будем признавать за этими мифами подлинную народность, но должны помнить, что мы имеем их не в чистом виде, и что их нельзя приравнивать к записям фольклорных материалов из уст народа. Приблизительно так же обстоит дело с мифами Египта. Мы также знаем их не из первых рук. Представления египтян нам известны через надгробные надписи, через «Книгу мертвых» и т. д. Мы большей частью знаем лишь официальную религию, культивировавшуюся жрецами в политических целях и одобренную двором или знатью. Но народные низы могли иметь иные представления, иные, так сказать, сюжеты, чем официальный культ, и об этих народных представлениях нам известно очень мало. Тем не менее мифы культурных народов древности должны быть включены в круг исследования. Но в то время как мифы доклассовых народов представляют собой прямые источники, здесь мы имеем источники косвенные. Они с несомненностью отражают народные представления, но не всегда являются ими в прямом смысле этого слова. Может оказаться, что русская сказка дает более архаический материал, чем греческий миф.

Итак, мы отличаем мифы доклассовых формаций, которые можно рассматривать, как непосредственный источник, и мифы, переданные нам господствующими классами древних культурных государств, которые могут служить косвенным доказательством наличия того или иного представления у соответствующих народов.

Отсюда предпосылка, что сказку нужно сопоставлять как с мифами первобытных доклассовых народов, так и с мифами культурных государств древности.

Таково последнее уточнение, вносимое в понятие «исторического прошлого», привлекаемого для сопоставлений и для изучения сказки. Легко заметить, что в этом прошлом нас не интересуют отдельные события, т. е. то, что обычно понимается под «историей» и что понимала под ней так называемая «историческая школа».

11. Сказка и первобытное мышление

Из всего сказанного видно, что мы ищем основы сказочных образов и сюжетов в реальной действительности прошлого. Однако в сказке есть образы и ситуации, которые явно ни к какой непосредственной действительности не восходят. К числу таких образов относятся, например, крылатый змей или крылатый конь, избушка на курьих ножках, Кощей и т. д.

Будет грубой ошибкой, если мы будем стоять на позиции чистого эмпиризма и рассматривать сказку как некую хронику. Такая ошибка делается, когда, например, ищут в доистории действительных крылатых змеев и утверждают, что сказка сохранила воспоминание о них. Ни крылатых змеев, ни избушек на курьих ножках никогда не было. И тем не менее и они историчны, но историчны они не сами по себе, а исторично их возникновение, и оно-то и должно быть объяснено.

Обусловленность обряда и мифа хозяйственными интересами ясна. Если, например, пляшут, чтобы вызвать дождь, то ясно, что это продиктовано желанием воздействовать на природу. Неясно. здесь другое: почему в этих целях пляшут (причем иногда с живыми змеями (Warburg), а не делают что-нибудь другое. Скорее мы могли бы понять, если бы в этих целях лили воду (как это тоже часто делается). Это было бы примером применения симильной магии, и только. Этот пример показывает, что действие вызывается хозяйственными интересами не непосредственно, а в преломлении известного мышления, в конечном итоге обусловленного тем же, чем обусловлено само действие. Как миф, так и обряд, есть продукт некоторого мышления. Объяснить и определить эти формы мышления бывает иногда очень трудно. Однако фольклористу необходимо не только учитывать его, но и уяснить себе, какие представления лежат в основе некоторых мотивов. Первобытное мышление не знает абстракций. Оно манифестируется в действиях, в формах социальной организации, в фольклоре, в языке. Бывают случаи, когда сказочный мотив необъясним ни одной из приведенных выше предпосылок. Так, например, в основе некоторых мотивов лежит иное понимание пространства, времени и множества, чем то, к которому привыкли мы.. Отсюда вывод, что формы первобытною мышления должны также привлекаться для объяснения генезиса сказки. На это здесь только указывается — не более. Это — еще одна предпосылка работы. Сложность этого вопроса очень велика. В обсуждение существующих взглядов на первобытное мышление можно не входить. Для нас мышление также прежде всего есть исторически определимая категория. Это освобождает нас от необходимости «толковать» мифы или обряды или сказки. Дело не в толковании, а в сведении к историческим причинам. Миф несомненно имеет свою семантику. Но абсолютной, раз навсегда данной семантики не существует. Семантика может быть только исторической семантикой. При таком положении перед нами возникает большая опасность. Легко принять мыслительную действительность за бытовую и наоборот. Так, например, если баба-яга грозит съесть героя, то это отнюдь не означает, что здесь мы непременно имеем остаток каннибализма. Образ яги-людоедки мог возникнуть и иначе, как отражение каких-то мыслительных (и в этом смысле тоже исторических), а не реально-бытовых образов.

12. Генетика и история

Данная работа представляет собой генетическое исследование. Генетическое исследование по необходимости, по существу своему всегда исторично, но оно все же не то же самое, что историческое исследование. Генетика ставит себе задачей изучение происхождения явлений, история — изучение их развития. Генетика предшествует истории, она прокладывает путь для истории. Но все же и мы имеем дело не с застывшими явлениями, а с процессами, т. е. с некоторым движением. Всякое явление, к которому возводится сказка, мы берем и рассматриваем как процесс. Когда, например, устанавливается связь некоторых мотивов сказки с представлениями о смерти, то «смерть» берется нами не как абстрактное понятие, а как процесс представлений о смерти, изложенный в его развитии. Поэтому у читателя легко может получиться впечатление, что здесь пишется история или доистория отдельных мотивов. Несмотря иногда на более или менее детальную разработку процесса, это все же еще не история. Бывает и так, что явление, к которому возводится сказка, очень ясно само по себе, но развить его в процесс не удается. Таковы некоторые очень ранние формы социальной жизни, удивительно хорошо сохраненные сказкой (например, обряд инициации). Их история требует специального историко-этнографического исследования, и фольклорист не всегда на такое исследование может отважиться. Здесь многое упирается в недостаточную разработанность этих явлений в этнографии. Поэтому историческая разработка не всегда одинаково глубока и широка. Часто приходится ограничиваться констатацией факта связи — и только. Некоторая неравномерность исторической разработки вызвана также неодинаковым удельным весом сказочных мотивов. Более важные, «классические», мотивы сказки разработаны подробнее, другие, менее важные — короче и схематичнее.

13. Метод и материал

Изложенные здесь принципы как будто весьма просты. На самом же деле осуществление их представляет значительные трудности. Трудность лежит прежде всего в овладении материалом. Ошибки исследователей часто заключаются в том, что они ограничивают свой материал одним сюжетом или одной культурой или другими искусственно созданными границами. Для нас этих границ не существует. Такую ошибку сделал, например, Узенер, изучая сюжет или миф о всемирном потопе только в пределах античного материала. Это не значит, что нельзя заниматься подобными вопросами в некоторых рамках или пределах. Но нельзя обобщать выводов, как это делает Узенер, нельзя изучать подобные вопросы генетически, только в рамках одной народности. Фольклор — интернациональное явление. Но если это так, то фольклорист попадает в весьма невыгодное положение по сравнению со специалистами индологами, классиками, египтологами и т. д. Они — полные хозяева этих областей, фольклорист же только заглядывает в них как гость или странник, чтобы, заметив себе кое-что, идти дальше. Знать по существу весь этот материал невозможно. И тем не менее раздвинуть рамки фольклористических исследований совершенно необходимо. Здесь надо взять на себя риск ошибок, досадных недоразумений, неточностей и т. д. Все это опасно, но менее опасно, чем методологически неправильные основы при безукоризненном владении частным материалом. Подобное расширение необходимо даже в целях специальных исследований: к ним необходимо вернуться в свете сравнительных данных. Предварительных работ по отдельным культурам, по отдельным народностям так много, что настал момент, когда этот материал нужно начинать действительно использовать, хотя бы овладеть материалом во всей широте и оказалось невозможным.

Итак, я с самого начала становлюсь на точку зрения, что возможно начать исследование, даже если материал целиком не исчерпан, и это — тоже одна из предпосылок данной работы. Я становлюсь на эту точку зрения не в силу печальной необходимости, а нахожу, что она возможна принципиально, и здесь я расхожусь с большинством исследователей. Основание, позволяющее встать на эту точку зрения, есть наблюдение повторности и закономерности фольклорного материала. Здесь изучаются повторные элементы волшебной сказки, и для нас не существенно, взяты ли нами на учет все 200 или 300 или 5000 вариантов и версий каждого элемента, каждой частицы материала, подлежащего исследованию. То же относится к обрядам, мифам и т. д. «Если бы мы захотели ждать, пока материал будет готов в чистом виде для закона, — говорит Энгельс, — то это значило бы приостановить до тех пор мыслящее исследование, и уже по одному этому мы никогда не получили бы закона» (Маркс, Энгельс 20; 555). Весь материал делится на материал, подлежащий объяснению — это для нас прежде всего сказка — и на материал, вносящий объяснение. Все остальное есть контрольный материал. Закон выясняется постепенно, и он объясняется не обязательно именно на этом, а не на другом материале. Поэтому фольклорист может не учитывать решительно всего океана материала, и если закон верен, то он будет верен на всяком материале, а не только на том, который включен.

Принцип, который здесь выдвигается, противоположен принципу, обычно лежащему в основе фольклорных исследований. Здесь обычно прежде всего стремятся к исчерпывающей полноте материала. Но фактически мы видим, что там, где материал в пределах доступности действительно исчерпан, вопросы все же решены неправильно, потому что задача поставлена неправильно. Здесь же выдвигается иная точка зрения: прежде всего должна быть правильно поставлена задача, и тогда правильный метод приведет к правильному решению.

14. Сказка и послесказочные образования

Из всего сказанного явствует, что обряды, мифы, формы первобытного мышления и некоторые социальные институты я считаю досказочными образованиями, читаю возможным объяснить сказку через них.

Но сказкой не исчерпывается фольклор. Есть еще родственный ей по сюжетам и мотивам героический эпос, есть широкая область всякого рода сказаний, легенд и т. д. Есть Махабхарата, есть Одиссея и Илиада, Эдда, былины, Нибелунги и т. д. Все эти образования оставляются, как правило, в стороне. Они сами могут быть объяснены сказкой, часто восходят к ней. Бывает, правда, и другое, бывает, что эпос донес до наших дней детали и черточки, которых не дает сказка, не дает никакой другой материал. Так, например, в «Нибелунгах» Зигфрид, убив змея, купается в его крови и приобретает неуязвимость. Эта деталь важна при изучении змея, она кое-что объясняет в его образе, а в сказке ее нет. В таких случаях, за неимением другого материала, может привлекаться и героический эпос.

15. Перспективы

Предпосылки, из которых мы исходим, теперь ясны. Ясна также и основная задача. Спрашивается: какие перспективы открывает нам такое сопоставление? Предположим, что мы нашли, что в сказке детей сажают в подземелье, и в исторической действительности это, тоже делалось. Или мы нашли, что девушка сохраняет кости убитой коровы, и в действительности это тоже делалось. Можно ли заключить, что в таких случаях мотив вошел в сказку из исторической действительности? Несомненно это можно. Но не получится ли тогда картина необычайной мозаичности? Мы этого не знаем, этот вопрос и должен быть исследован. До сих пор имеется мнение, что сказка впитала в себя некоторые элементы первобытной социальной и культурной жизни. Мы увидим, что она состоит из них. В результате мы получим картину источников сказки.

Решение этого вопроса продвинет нас в понимании сказки, но оно не решает другого, также еще не решенного вопроса: почему об этом рассказывали? Как сложилась сказка как повествовательный жанр? Этот вопрос сам собой возникает при постановке нашей задачи. Поэтому наряду с вопросом о том, откуда взялись отдельные мотивы как составные части сюжета, мы должны будем ответить на вопрос: откуда берется рассказывание, откуда берется собственно сказка как таковая?

На этот вопрос мы постараемся ответить в последней главе, но ответ на него наталкивается на одну трудность. Здесь изучаются только волшебные сказки. Акт рассказывания волшебных сказок неотделим от акта рассказывания сказок других жанров, например, животных сказок. Поэтому пока не будут исторически изучены Другие жанры, на данный вопрос можно дать только предварительный, гипотетический ответ с большей или меньшей степенью вероятности и убедительности.

По существу, такая работа никогда не может считаться оконченной, и данная работа скорее вводит в круг изучения генезиса сказки, чем претендует на окончательное решение его.

Работа может быть сравниваема с разведочной экспедицией в неизвестные еще земли. Мы отмечаем залежи, чертим схематические карты, подробная же разработка каждой из залежей должна быть делом будущего. Дальнейшим этапом может быть детальная разработка отдельных мотивов и сюжетов, но уже без изоляции от целого. На данном этапе нашей науки важнее изучить связь явлений, чем детально разработать каждое такое явление в отдельности.

Наконец, еще одна оговорка, касающаяся материала- В основу изучения положена русская сказка, особо учтена сказка северная. Выше уже указывалось, что сказка интернациональна, и мотивы ее также в значительной степени интернациональны. Русский фольклор отличается большим разнообразием, богатством, исключительной художественностью и хорошей сохранностью. Поэтому совершенно естественно, чтобы советский исследователь прежде всего ориентировался на наш родной фольклор, а не на фольклор иноземный. В работе учтены все основные типы волшебной сказки. Эти типы в мировом репертуаре представлены и русским, и иноземным материалом. Для сравнительной работы безразлично, какие образцы данного типа берутся. Там, где не хватает русского материала, мы привлекаем и иноземный материал. Но мы хотели бы подчеркнуть, что данная работа не есть исследование русской сказки (такая задача может быть поставлена как специальная задача после разрешения общих вопросов генетики и требует специального исследования); данная работа есть работа по сравнительно-историческому фольклору на основе русского материала как исходного.

Продолжение следует

Источник


  • Пропитаны бытом и пылью здесь без мазы сказку сделать былью
  • Пропала совесть аргумент к сочинению
  • Пропасть за зря как пишется
  • Пронизанный как пишется почему
  • Промокод сказка постельное белье