Это непереводимое слово хамство довлатов сочинение

Слова, которые нельзя перевести на иностранную мову, лингвисты называют реалиями языка. лексемы, характеризующие предметы быта конкретной культуры, исторические факты или

Слова, которые нельзя перевести на иностранную мову, лингвисты называют реалиями языка. Лексемы, характеризующие предметы быта конкретной культуры, исторические факты или национальные особенности зачастую не имеют эквивалентов в иных языках. Как не имеют аналогов некоторые слова, описывающие уникальное видение мира и сознание разных этносов.
Так и в английском языке не нашлось равноценной замены целому ряду слов, отражающих специфичные русские понятия и явления.

Пошлость (Poshlost)

Невозможность перевода на английский язык слова «пошлость» связана с тем, что даже в русском языке нет однозначного определения данной лексеме. Оно одновременно может обозначать безвкусицу, вульгарность, избитость, банальность, нравственную нищету и сексуальную распущенность.
Чтобы разъяснить американским студентам суть этого понимаемого любым россиянином на интуитивном уровне слова, знаменитому писателю Владимиру Набокову, в совершенстве владевшему обоими языками, пришлось прибегнуть к развёрнутому ответу.
Так, по его мнению, «пошлость» есть не что иное, как поддельная красота, значимость, ум, иногда неприкрытая бездарность. Пошлость предполагает не подтверждаемый богатым внутренним содержанием внешний лоск.

Хамство (Khamstvo)

Слово «хамство», имеет в английском языке много синонимов, но ни один из них точно не характеризует этот феномен русской действительности.
Эмигрировавший в США советский литератор Сергей Довлатов, объяснял данный факт отсутствием заграницей хамства как явления. По его словам в Нью-Йорке любого могут обокрасть, но беспричинно оскорбить, убивая в нём надменным поведением и словами всё человеческое – нет.
Пытаясь вывести формулу хамства, писатель определил её как умноженные на безнаказанность наглость, грубость и высокомерие.

Тоска (Toska)

Характеризующее чувство нестерпимой душевной боли без каких-либо явных причин слово «тоска» часто переводиться на английский языка как «melancholy» или «emotional pain» (эмоциональная боль). Однако эти аналоги не в полной мере отражают глубину и остроту смутного беспокойства, которое вместе с ностальгией, накрывает тоскующего человека, желающего, но не имеющего возможность обладать кем-либо или чем-либо.
Это щемящее чувство способно вогнать личность в депрессию, поскольку незаметно для человека тоска разъедает его психику и нервную систему, заставляя его пренебрегать радостями настоящего, из-за постоянных воспоминаний о светлых днях прошлого или вечного мечтания о лучшем в будущем.

Бытие (Bytie)

Несмотря на то, что этимологические корни слова «бытие» восходят к лексеме «быть» и в англо-русских словарях оно значится как «being», тем не менее, данный философский термин в родном языке имеет более развёрнутую трактовку.
Под данным словом подразумевается не только существование или жизнь, а наличие некой объективной реальности, например космоса, материи, природы, не зависящей от сознания человека.

Перестройка (Perestroika)

Для описания, происходившего в конце 1980-х годов масштабного реформирования в идеологической, политической и экономической сферах жизни Советского союза, во всех англоязычных странах используется непереводимое русское слово «перестройка».
Конечно, в их лексиконе имеются слова синонимы «reconstruction» и «rebuilding», однако они описывают конкретное действие, а не политико-социальное явление по демократизации СССР. Именно поэтому горбачёвские реформы там называются словом «перестройка».

Беспредел (Bespredel)

Преподававший славяноведение в одном из американских университетов профессор Элиот Боренштейн, считал, что для передачи смысла слова «беспредел» несколько не корректно со стороны переводчиков заменять его схожим, но не идентичным термином «беззаконие».
В подобном случае суть «беспредела» сводиться к нарушению человеком исключительно закона, хотя на самом деле в русском языке под ним подразумевается пренебрежение ещё и социально-моральными нормами.
Кстати эта лексема возникла и использовалась в криминальной среде, поэтому первоначально под ним понималось дерзкое нарушение или переход за все рамки именно «воровских понятий».

Водка (Vodka)

Слово «водка», которым обозначается известный во всех уголках планеты крепкий алкогольный напиток, не переводиться ни один язык мира, и в каждом из них звучит в русской интерпретации.
Однако далеко всем известно, что в 70-е годы ХХ века власти Польской Народной Республики направили исковое заявление в Международный арбитражный суд с целью оспорить первенство России в изготовлении водки.
Истинной целью кампании было стремление запретить СССР единолично импортировать этот вид алкоголя под брендом «Водка», для чего они предоставили данные, свидетельствовавшие, о польских истоках слова «водка».
Однако благодаря скрупулезной работе советского теоретика кулинарии Вильяма Похлёбкина, СССР вышел победителем в этой схватке, представив суду неопровержимые доказательства русского происхождения, как названия, так и технологии производства водки.

Самовар (Samovar)

В английском лексиконе слово, обозначающее большой металлический контейнер, используемый в России для кипячения воды для чая, звучит как самовар. Этот непременный атрибут дореволюционного быта практически каждой русской семьи, является для иностранцев одним из самых узнаваемых символов России. Имеющие различные формы, но одинаковое внутреннее устройство самовары, даже на персидском языке, называются русским словом.

Надрыв (Nadryv)

Лексема «надрыв» попала в своём первозданном виде в английскую речь после издания на языке Шекспира произведений Фёдора Достоевского.
Не зная как ёмко выразить это укоренившееся в русской культуре слово, они решили использовать его без перевода.
В термине «надрыв» заключена идея перенапряжения всех душевных сил, нервозная исповедь, когда человек под воздействием неуправляемого эмоционального взрыва извлекает из глубины своего нутра пугающие сокровенностью интимные чувства.
В другой ипостаси «надрыв» — это причиняющее острою боль самокопание, когда человек пытается обнаружить в своей душе то, что возможно вовсе не существует.

Авось (Avos’)

Слово «авось», которое практически стало синонимом русскому национальному характеру, мало того что нельзя перевести ни на один другой язык мира, его ещё и трудно объяснить иностранцу.
В заветном «авось», используемом в устойчивых оборотах, сконцентрирована вся надежда русского человека на благоприятный исход дела, счастье, удачу и везение.
На него полагаются, когда, не желая прилагать больших усилий и заранее запланировать что-либо, индивид, тем не менее, рассчитывает на успех предприятия. Действуя наугад, человек подсознательно уповает что «авось», который должен предотвратить отрицательные последствия и спасти из трудной ситуации.
Слово «авось» очень часто встречается в пословицах и поговорках, причём в одобрительном смысле намного чаще, чем в порицательном контексте.

Попав в руки врачей, мы оказываемся в уязвимом положении и сталкиваемся с решениями, смысл которых часто не понимаем. Особенно бывает трудно, когда врачи, разговаривая с нами, позволяют себе грубоватый, повелительный и всезнающий тон. Социологи Анастасия Новкунская, Дарья Литвина и Анна Темкина, исследующие практики современной медицины, не раз обнаруживали этот феномен. Изучая отношения между женщинами и медицинскими профессионалами, ученые постарались разобраться в происхождении врачебной грубости и обнаружили родство этого явления с «хамством» — видом «коммуникации» (как выражаются социологи), характерным для экономики дефицита и авторитарной политической системы. Специально для рубрики «Идеи» они обобщили свои главные выводы.

Редактор рубрики «Идеи» Максим Трудолюбов

Все, кто застал СССР, помнят состояние просителя, состояние человека, стоящего в очереди, состояние человека, пытающегося выпросить товар или услугу у продавца, начальника или любого другого должностного лица. «Я начинаю как-то жалобно закатывать глаза, изгибать широкую поясницу, делать какие-то роющие движения правой ногой», — описывал Сергей Довлатов ощущения человека, стоящего перед прилавком магазина.

Хамство было социально приемлемым и, вероятно, неизбежным способом коммуникации в обществе, где получить желаемое можно, только установив особые отношения с любым обладателем доступа к благам. Казалось, что это поведение должно исчезнуть вместе с системой дефицитов и партийного правления. Но, как показывают исследования социологов, хамство продолжает жить в российском обществе.

И если в советское время оно было свойственно продавцам товаров и услуг, то теперь к хамству могут прибегать и потребители, поскольку они чувствуют свою ситуативную власть над продавцами.

Гипотеза. Мы все хорошо представляем себе феномен хамства, даже если нам не приходилось сталкиваться с ним лично, — однако достаточно редко осмысляем его не как особенность чьего-то характера, а как социальное явление. Будучи социологами, мы рассматриваем хамство как особый тип коммуникации, для которой характерны грубое обращение и эмоциональное давление на собеседника. При этом хамство — это не просто грубость или несдержанность. Важно, что оно возникает в определенном (авторитарном) социальном контексте и даже становится нормой общения внутри него. Теоретически, когда этот контекст меняется, уровень хамства должен снизиться.

Коммуникативная норма советского времени

Хамство распространено в социальных институтах авторитарных режимов, где управление осуществляется «сверху вниз». Жесткость правил сочетается с плохим качеством услуг и дефицитом товаров: ресурсы ограничены и за них идет постоянная борьба.

В СССР хамство было неотъемлемой частью повседневной жизни, особенно распространенной в сфере торговли и оказания услуг. Хамство было типичным для работников советской торговли, медицинского персонала, бухгалтеров, сотрудников коммунальных и жилищных служб.

Советская плановая экономика порождала хронический дефицит товаров и услуг, включая товары первой необходимости, такие как туалетная бумага и средства женской гигиены. Директора и продавцы магазинов становились в этой ситуации обладателями эксклюзивного доступа к формально «общедоступным», но в действительности дефицитным ресурсам. Право решать, кому продать товар, а кому нет, позволяло им влиять на благополучие других людей.

Это ситуативное преимущество позволяло демонстрировать любым покупателям — вне зависимости от их социального положения и профессионального статуса — свое превосходство. Они задавали коммуникативный тон — вежливый или хамский, которому сложно сопротивляться. Нам особенно близко определение «хамства», данное писателем Сергеем Довлатовым.

Сергей Довлатов, из эссе «Это непереводимое слово — „хамство“»

Рассказывают, что писатель Владимир Набоков, годами читая лекции в Корнельском университете юным американским славистам, бился в попытках объяснить им «своими словами» суть непереводимых русских понятий — «интеллигенция», «пошлость», «мещанство» и «хамство». Говорят, с «интеллигенцией», «пошлостью» и «мещанством» он в конце концов справился, а вот растолковать, что означает слово «хамство», так и не смог.

Обращение к синонимам ему не помогло, потому что синонимы — это слова с одинаковым значением, а слова «наглость», «грубость» и «нахальство», которыми пытался воспользоваться Набоков, решительным образом от «хамства» по своему значению отличаются.

Я долго думал над всем этим и, в отличие от Набокова, сформулировал, что такое хамство, а именно: хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом — умноженные на безнаказанность. Именно в безнаказанности все дело, в заведомом ощущении ненаказуемости, неподсудности деяний, в том чувстве полнейшей беспомощности, которое охватывает жертву. Именно безнаказанностью своей хамство и убивает вас наповал, вам нечего ему противопоставить, кроме собственного унижения, потому что хамство — это всегда «сверху вниз», это всегда «от сильного — слабому», потому что хамство — это беспомощность одного и безнаказанность другого, потому что хамство — это неравенство.

Многочисленные примеры хамства можно найти в литературных описаниях раннего советского периода — в «Хождении по мукам» Толстого, охватывающем период 1914–1919 годов, и в «Собачьем сердце» Булгакова, описывающем последствия революций в России в начале ХХ века. Внезапное и радикальное перераспределение власти в тот послереволюционный период и дальнейшие экономические, политические и социальные изменения востребовали новые образцы коммуникаций и утверждения власти — и создали благоприятные условия для широкого распространения хамства.

Хамский стиль коммуникации часто переносился и в рутинные взаимодействия между людьми в транспорте, на улицах, в очередях, где люди продолжали «отстаивать» таким образом свою значимость.

Иными словами, хамство возникает тогда, когда члены социальных групп, по умолчанию не обладающие статусом и/или авторитетом, в грубой форме проявляют свое ситуационное (здесь-и-сейчас) доминирование.

Хамство в «квазитотальных институтах» — на примере роддомов в СССР

В капиталистической экономике стиль меняется: все большее распространение получают вежливость и «улыбка». Однако хамство не исчезает и в постсоветском обществе, особенно там, где базовые услуги предоставляются по усмотрению должностного лица, которое действует как привратник в доступе к общественному благу. Некоторые места больше ассоциируются с хамством, чем другие. Например, мы все еще удивляемся, если нам не хамят в бюджетных учреждениях — такой стиль коммуникации несколько сдает позиции, но пока остается точкой отсчета («Представляете, мне даже не нахамили!»).

Мы проиллюстрируем эту практику на примерах роддомов: роженицы в России часто чувствуют себя особенно уязвимыми и беспомощными, но далеко не всегда имеют возможность получить желаемую помощь в других условиях.

Советские родильные дома были физически закрыты для посетителей, и их можно было охарактеризовать как квазитотальные институтыс непрозрачными внутренними правилами и практиками, непроницаемыми для внешних вызовов и критики. Они становились благоприятной средой для жесткого проявления власти и осуществления контроля над женщинами со стороны медицинских профессионалов, которые могли подчинять их единым медицинским стандартам, не обращая внимания на чувства пациенток. Поскольку женщины полностью зависели от медиков в этих условиях, им приходилось принимать эти правила и кодексы как неизбежные, неподконтрольные и неоспоримые.

Пациенткам ничего не оставалось, кроме как обращаться в государственные медучреждения. Чтобы противостоять хамству, они пытались перевести взаимодействие с врачами в личную плоскость. В результате жесткость централизованной социалистической системы здравоохранения несколько смягчилась негласными платными сервисами и неформальными отношениями. Социальные ресурсы (в том числе блат и «подарки») — это все, что могли противопоставить женщины эмоционально травмирующему опыту родов в советских роддомах.

И хотя блат не мог снизить эмоциональное давление медицинских специалистов на пациенток или уменьшить проявления хамства в целом, личные рекомендации давали некоторым людям преимущество в конкуренции за внимание врачей. А система неформальных платежей помогала улучшить отношения между врачом или акушеркой и пациенткой, переопределяя эмоциональную поддержку как часть «сделки».

В современной России по-прежнему «вас много, а я одна»

За последние десятилетия рыночные механизмы, требования пациентов и профессиональные установки отчасти изменили ситуацию в медицинских учреждениях. Хамство потеряло свою легитимность в качестве «нормальной» коммуникативной практики. И тем не менее оно остается важным инструментом контроля над женщинами и подчинения их внутреннему распорядку медицинских учреждений. Фраза «Вас много, а я одна» не случайно пережила советское время.

В среде медицинских профессионалов (врачи, акушерки, медсестры) стиль общения в целом становится более нейтральным и сдержанным, однако далеко не везде получается отойти от привычного коммуникативного регистра. Хамство проявляется как в государственных, так и в частных (пускай реже) медицинских организациях. В глубинных интервью, проведенных в рамках проекта «Выбор, контроль и доверие в родах» в 2017 году (Европейским университетом в Санкт-Петербурге), женщины делились примерами хамского общения, с которыми они столкнулись в родильных домах.

Цитаты из интервью

«Да они хамы, да они орут, блин, да они не орут, они дисциплинируют» — женщина, 30 лет

«Акушерки были такие злые, хабалистые… и я спросила у нее, ну, что там с результатами анализов. Она там что-то на меня огрызнулась: „Я откуда знаю, это вообще не мое дело!“ и так далее» — женщина, 25 лет

Повелительный, грубый тон — по сути, эмоциональное насилие — можно рассматривать как утвердившуюся норму «профессионального» поведения в сфере здравоохранения, где пациент чувствует себя уязвимым и зависимым, а доктор — непререкаемым авторитетом.

Институционализация хамства свидетельствует о том, что коллективное в России по-прежнему преобладает над индивидуальным. Это позволяет медицинским профессионалам игнорировать эмоциональные потребности женщин в заботе — и подчинять эти потребности клиническим, организационным и бюрократическим требованиям.

Сами медицинские специалисты ни в прошлом, ни в настоящем не считают свое поведение хамским: они видят в себе экспертов, «обучающих» женщин правильному поведению. Женщин могут называть «невежественными» и «инфантильными», заставлять сотрудничать и вести себя «должным образом» во время родов, объясняя это заботой о самих роженицах и их детях.

Хамство наоборот

Но с хамством в медицинских институтах сталкиваются все, включая самих врачей. Они признаются, что чувствуют себя беспомощными в условиях российской системы здравоохранения, совмещающей крайности: недостаточно обеспеченные государственные больницы в регионах и дорогие частные клиники в столицах. В первом случае врачам мало платят, а во втором именно потребитель получает ситуативное доминирование. В результате в условиях платной медицины врачи сами могут становиться объектом хамства со стороны пациентов или пациенток.

Оказываясь в подчиненном и уязвимом положении, врачи и акушерки стремятся защититься — и круг «хамства» замыкается: обе стороны занимаются самоутверждением. Ситуация изменится, когда доктор и пациент перестанут чувствовать необходимость в демонстрации своих преимуществ.

Постепенный процесс оздоровления отношений уже идет. Манипулятивное поведение, демонстративное использование власти утрачивают свою легитимность, потому что поколения сменяют друг друга. Молодые люди становятся все более чувствительными к личным границам — а они нарушаются, если хамство для кого-то остается нормой.

Выводы. Легитимность хамства, с точки зрения профессионалов, утрачена. Медицинскому работнику могут указать на недопустимость хамства как коллеги, так и пациенты, а начальство может и наказать. Но, к сожалению, это нездоровое «средство коммуникации» продолжает жить, поскольку структурные предпосылки хамства частично сохраняются и сегодня. Пациенты становятся все более настойчивыми и их самих иногда упрекают в хамстве, особенно тех, кто оплачивает сервис. Для хамства пока остается немало пространства и в обществе в целом, и в социальных институтах. Отчасти проблему решает смена поколений — выход на сцену других людей с другой стилистикой и требованиями. Системно избавиться от хамства как механизма власти поможет только перестройка здравоохранение и ликвидация дисбалансов, существующих в ней.Подробнее ➤

Сколько лет прошло, а слова Сергея Довлатова все также актуальны!

Это непереводимое слово — «хамство», или все дело в безнаказанности

Сергей Довлатов всегда точно и емко описывал особенности жизни в России. Но как бы ни критиковал, все равно оставался небезразличным к судьбе своей родины. В сущности, писатель уезжал жить в США с явной болью в душе…

Когда появился из-под писательского пера этот текст, Довлатов прожил за границей 10 лет. Он уверял, что так и не встретил ничего похожего на русское хамство. Писатель пришел к выводу, что хамство может возникнуть там, где вам что-то могут сделать или не сделать совершенно безнаказанно…

Очень рекомендуем почитать! Сколько лет прошло, а все также актуально…

Рассказывают, что писатель Владимир Набоков, годами читая лекции в Корнельском университете юным американским славистам, бился в попытках объяснить им «своими словами» суть непереводимых русских понятий — «интеллигенция», «пошлость», «мещанство» и «хамство». Говорят, с «интеллигенцией», «пошлостью» и «мещанством» он в конце концов справился, а вот растолковать, что означает слово «хамство», так и не смог.

Обращение к синонимам ему не помогло, потому что синонимы — это слова с одинаковым значением, а слова «наглость», «грубость» и «нахальство», которыми пытался воспользоваться Набоков, решительным образом от «хамства» по своему значению отличаются.

Наглость — это в общем-то способ действия, то есть напор без моральных и законных на то оснований, нахальство — это та же наглость плюс отсутствие стыда, что же касается грубости, то это скорее — форма поведения, нечто внешнее, не затрагивающее основ, грубо можно даже в любви объясняться, и вообще действовать с самыми лучшими намерениями, но грубо, грубо по форме — резко, крикливо и претенциозно.

Как легко заметить, грубость, наглость и нахальство, не украшая никого и даже заслуживая всяческого осуждения, при этом все-таки не убивают наповал, не опрокидывают навзничь и не побуждают лишний раз задуматься о безнадежно плачевном состоянии человечества в целом. Грубость, наглость и нахальство травмируют окружающих, но все же оставляют им какой-то шанс, какую-то надежду справиться с этим злом и что-то ему противопоставить.

Помню, еду я в ленинградском трамвае, и напротив меня сидит пожилой человек, и заходит какая-то шпана на остановке, и начинают они этого старика грубо, нагло и нахально задевать, и тот им что-то возражает, и кто-то из этих наглецов говорит: «Тебе, дед, в могилу давно пора!» А старик отвечает: «Боюсь, что ты с твоей наглостью и туда раньше меня успеешь!» Тут раздался общий смех, и хулиганы как-то стушевались. То есть — имела место грубость, наглость, но старик оказался острый на язык и что-то противопоставил этой наглости.

С хамством же все иначе. Хамство тем и отличается от грубости, наглости и нахальства, что оно непобедимо, что с ним невозможно бороться, что перед ним можно только отступить.

И вот я долго думал над всем этим и, в отличие от Набокова, сформулировал, что такое хамство, а именно: хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом — умноженные на безнаказанность. Именно в безнаказанности все дело, в заведомом ощущении ненаказуемости, неподсудности деяний, в том чувстве полнейшей беспомощности, которое охватывает жертву.

Именно безнаказанностью своей хамство и убивает вас наповал, вам нечего ему противопоставить, кроме собственного унижения, потому что хамство — это всегда «сверху вниз», это всегда «от сильного — слабому», потому что хамство — это беспомощность одного и безнаказанность другого, потому что хамство — это неравенство.

Десять лет я живу в Америке, причем не просто в Америке, а в безумном, дивном, ужасающем Нью-Йорке, и все поражаюсь отсутствию хамства. Все, что угодно, может произойти здесь с вами, а хамства все-таки нет. Не скажу, что я соскучился по нему, но все же задумываюсь — почему это так: грубые люди при всем американском национальном, я бы сказал, добродушии попадаются, наглые и нахальные — тоже, особенно, извините, в русских районах, но хамства, вот такого настоящего, самоупоенного, заведомо безнаказанного, — в Нью-Йорке практически нет. Здесь вас могут ограбить, но дверью перед вашей физиономией не хлопнут, а это немаловажно.

И тогда я стал думать, припоминать: при каких обстоятельствах мне хамили дома. Как это получалось, как выходило, что вот иду я по улице — тучный, взрослый и даже временами в свою очередь нахальный мужчина, во всяком случае явно не из робких, бывший, между прочим, военнослужащий охраны в лагерях особого режима, закончивший службу в Советской Армии с чем-то вроде медали — «За отвагу, проявленную в конвойных войсках», — и вот иду я по мирной и родной своей улице Рубинштейна в Ленинграде, захожу в гастроном, дожидаюсь своей очереди, и тут со мной происходит что-то странное: я начинаю как-то жалобно закатывать глаза, изгибать широкую поясницу, делать какие-то роющие движения правой ногой, и в голосе моем появляется что-то родственное фальцету малолетнего попрошайки из кинофильма «Путевка в жизнь».

Я говорю продавщице, женщине лет шестидесяти: «Девушка, миленькая, будьте добречки, свесьте мне маслица граммчиков сто и колбаски такой, знаете, нежирненькой, граммчиков двести…» И я произношу эти уменьшительные суффиксы, изо всех сил стараясь понравиться этой тетке, которая, между прочим, только что прикрепила к своему бидону записку для своей сменщицы, что-то вроде: «Зина, сметану не разбавляй, я уже разбавила…», и вот я изгибаюсь перед ней в ожидании хамства, потому что у нее есть колбаса, а у меня еще нет, потому что меня — много, а ее — одна, потому что я, в общем-то, с известными оговорками, — интеллигент, а она торгует разбавленной сметаной…

И так же угодливо я всю жизнь разговаривал с официантами, швейцарами, водителями такси, канцелярскими служащими, инспекторами домоуправления — со всеми, кого мы называем «сферой обслуживания». Среди них попадались, конечно, милые и вежливые люди, но на всякий случай изначально я мобилизовывал все уменьшительные суффиксы, потому что эти люди могли сделать мне что-то большое, хорошее, важное, вроде двухсот граммов колбасы, а могли — наоборот — не сделать, и это было бы совершенно естественно, нормально и безнаказанно.

И вот так я прожил 36 лет, и переехал в Америку, и одиннадцатый год живу в Нью-Йорке, и сфера обслуживания здесь — не то пажеский корпус, не то институт благородных девиц, и все вам улыбаются настолько, что первые два года в Америке один мой знакомый писатель из Ленинграда то и дело попадал в неловкое положение, ему казалось, что все продавщицы в него с первого взгляда влюбляются и хотят с ним уединиться, но потом он к этому привык.

И все было бы замечательно, если бы какие-то виды обслуживания — почта, например, или часть общественного транспорта — не находились и здесь в руках государства, что приближает их по типу к социалистическим предприятиям, и хотя до настоящего хамства здешняя почта еще не дошла, но именно здесь я видел молодую женщину за конторкой, с наушниками и с магнитофоном на поясе, которая, глядя на вас, как на целлофановый мешок, слушала одновременно рок-песенки и даже как-то слегка агонизировала в такт. С тех пор я чаще всего пользуюсь услугами частной почтовой компании «Юпиэс», и здесь мне девушки улыбаются так, что поневоле ждешь — вот она назначит тебе в конце разговора свидание, но даже после того, как этого, увы, не происходит, ты все равно оказываешься на улице более или менее довольный собой.

Сергей Довлатов

Новое видео:

Источник

Сколько лет прошло, а слова Сергея Довлатова все также актуальны!

Сергей Довлатов всегда точно и емко описывал особенности жизни в России. Но как бы ни критиковал, все равно оставался небезразличным к судьбе своей родины. В сущности, писатель уезжал жить в США с явной болью в душе…

Когда появился из-под писательского пера этот текст, Довлатов прожил за границей 10 лет. Он уверял, что так и не встретил ничего похожего на русское хамство. Писатель пришел к выводу, что хамство может возникнуть там, где вам что-то могут сделать или не сделать совершенно безнаказанно…

Очень рекомендуем почитать! Сколько лет прошло, а все также актуально…

Рассказывают, что писатель Владимир Набоков, годами читая лекции в Корнельском университете юным американским славистам, бился в попытках объяснить им «своими словами» суть непереводимых русских понятий — «интеллигенция», «пошлость», «мещанство» и «хамство». Говорят, с «интеллигенцией», «пошлостью» и «мещанством» он в конце концов справился, а вот растолковать, что означает слово «хамство», так и не смог.

Обращение к синонимам ему не помогло, потому что синонимы — это слова с одинаковым значением, а слова «наглость», «грубость» и «нахальство», которыми пытался воспользоваться Набоков, решительным образом от «хамства» по своему значению отличаются.

Наглость — это в общем-то способ действия, то есть напор без моральных и законных на то оснований, нахальство — это та же наглость плюс отсутствие стыда, что же касается грубости, то это скорее — форма поведения, нечто внешнее, не затрагивающее основ, грубо можно даже в любви объясняться, и вообще действовать с самыми лучшими намерениями, но грубо, грубо по форме — резко, крикливо и претенциозно.

Как легко заметить, грубость, наглость и нахальство, не украшая никого и даже заслуживая всяческого осуждения, при этом все-таки не убивают наповал, не опрокидывают навзничь и не побуждают лишний раз задуматься о безнадежно плачевном состоянии человечества в целом. Грубость, наглость и нахальство травмируют окружающих, но все же оставляют им какой-то шанс, какую-то надежду справиться с этим злом и что-то ему противопоставить.

Читайте также: Михаил Жванецкий: Мыслить очень трудно, поэтому большинство людей судит

Помню, еду я в ленинградском трамвае, и напротив меня сидит пожилой человек, и заходит какая-то шпана на остановке, и начинают они этого старика грубо, нагло и нахально задевать, и тот им что-то возражает, и кто-то из этих наглецов говорит: «Тебе, дед, в могилу давно пора!» А старик отвечает: «Боюсь, что ты с твоей наглостью и туда раньше меня успеешь!» Тут раздался общий смех, и хулиганы как-то стушевались. То есть — имела место грубость, наглость, но старик оказался острый на язык и что-то противопоставил этой наглости.

С хамством же все иначе. Хамство тем и отличается от грубости, наглости и нахальства, что оно непобедимо, что с ним невозможно бороться, что перед ним можно только отступить.

И вот я долго думал над всем этим и, в отличие от Набокова, сформулировал, что такое хамство, а именно: хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом — умноженные на безнаказанность. Именно в безнаказанности все дело, в заведомом ощущении ненаказуемости, неподсудности деяний, в том чувстве полнейшей беспомощности, которое охватывает жертву.

Именно безнаказанностью своей хамство и убивает вас наповал, вам нечего ему противопоставить, кроме собственного унижения, потому что хамство — это всегда «сверху вниз», это всегда «от сильного — слабому», потому что хамство — это беспомощность одного и безнаказанность другого, потому что хамство — это неравенство.

Десять лет я живу в Америке, причем не просто в Америке, а в безумном, дивном, ужасающем Нью-Йорке, и все поражаюсь отсутствию хамства. Все, что угодно, может произойти здесь с вами, а хамства все-таки нет. Не скажу, что я соскучился по нему, но все же задумываюсь — почему это так: грубые люди при всем американском национальном, я бы сказал, добродушии попадаются, наглые и нахальные — тоже, особенно, извините, в русских районах, но хамства, вот такого настоящего, самоупоенного, заведомо безнаказанного, — в Нью-Йорке практически нет. Здесь вас могут ограбить, но дверью перед вашей физиономией не хлопнут, а это немаловажно.

И тогда я стал думать, припоминать: при каких обстоятельствах мне хамили дома. Как это получалось, как выходило, что вот иду я по улице — тучный, взрослый и даже временами в свою очередь нахальный мужчина, во всяком случае явно не из робких, бывший, между прочим, военнослужащий охраны в лагерях особого режима, закончивший службу в Советской Армии с чем-то вроде медали — «За отвагу, проявленную в конвойных войсках», — и вот иду я по мирной и родной своей улице Рубинштейна в Ленинграде, захожу в гастроном, дожидаюсь своей очереди, и тут со мной происходит что-то странное: я начинаю как-то жалобно закатывать глаза, изгибать широкую поясницу, делать какие-то роющие движения правой ногой, и в голосе моем появляется что-то родственное фальцету малолетнего попрошайки из кинофильма «Путевка в жизнь».

Я говорю продавщице, женщине лет шестидесяти: «Девушка, миленькая, будьте добречки, свесьте мне маслица граммчиков сто и колбаски такой, знаете, нежирненькой, граммчиков двести…» И я произношу эти уменьшительные суффиксы, изо всех сил стараясь понравиться этой тетке, которая, между прочим, только что прикрепила к своему бидону записку для своей сменщицы, что-то вроде: «Зина, сметану не разбавляй, я уже разбавила…», и вот я изгибаюсь перед ней в ожидании хамства, потому что у нее есть колбаса, а у меня еще нет, потому что меня — много, а ее — одна, потому что я, в общем-то, с известными оговорками, — интеллигент, а она торгует разбавленной сметаной…

И так же угодливо я всю жизнь разговаривал с официантами, швейцарами, водителями такси, канцелярскими служащими, инспекторами домоуправления — со всеми, кого мы называем «сферой обслуживания». Среди них попадались, конечно, милые и вежливые люди, но на всякий случай изначально я мобилизовывал все уменьшительные суффиксы, потому что эти люди могли сделать мне что-то большое, хорошее, важное, вроде двухсот граммов колбасы, а могли — наоборот — не сделать, и это было бы совершенно естественно, нормально и безнаказанно.

И вот так я прожил 36 лет, и переехал в Америку, и одиннадцатый год живу в Нью-Йорке, и сфера обслуживания здесь — не то пажеский корпус, не то институт благородных девиц, и все вам улыбаются настолько, что первые два года в Америке один мой знакомый писатель из Ленинграда то и дело попадал в неловкое положение, ему казалось, что все продавщицы в него с первого взгляда влюбляются и хотят с ним уединиться, но потом он к этому привык.

И все было бы замечательно, если бы какие-то виды обслуживания — почта, например, или часть общественного транспорта — не находились и здесь в руках государства, что приближает их по типу к социалистическим предприятиям, и хотя до настоящего хамства здешняя почта еще не дошла, но именно здесь я видел молодую женщину за конторкой, с наушниками и с магнитофоном на поясе, которая, глядя на вас, как на целлофановый мешок, слушала одновременно рок-песенки и даже как-то слегка агонизировала в такт. С тех пор я чаще всего пользуюсь услугами частной почтовой компании «Юпиэс», и здесь мне девушки улыбаются так, что поневоле ждешь — вот она назначит тебе в конце разговора свидание, но даже после того, как этого, увы, не происходит, ты все равно оказываешься на улице более или менее довольный собой.

Сергей Довлатов

Источник

Рассказывают, что писатель Владимир Набоков, годами читая лекции в Корнельском университете юным американским славистам, бился в попытках объяснить им «своими словами» суть непереводимых русских понятий — «интеллигенция», «пошлость», «мещанство» и «хамство». Говорят, с «интеллигенцией», «пошлостью» и «мещанством» он в конце концов справился, а вот растолковать, что означает слово «хамство», так и не смог.

Обращение к синонимам ему не помогло, потому что синонимы — это слова с одинаковым значением, а слова «наглость», «грубость» и «нахальство», которыми пытался воспользоваться Набоков, решительным образом от «хамства» по своему значению отличаются.

Наглость — это в общем-то способ действия, то есть напор без моральных и законных на то оснований, нахальство — это та же наглость плюс отсутствие стыда, что же касается грубости, то это скорее — форма поведения, нечто внешнее, не затрагивающее основ, грубо можно даже в любви объясняться, и вообще действовать с самыми лучшими намерениями, но грубо, грубо по форме — резко, крикливо и претенциозно.

Как легко заметить, грубость, наглость и нахальство, не украшая никого и даже заслуживая всяческого осуждения, при этом все-таки не убивают наповал, не опрокидывают навзничь и не побуждают лишний раз задуматься о безнадежно плачевном состоянии человечества в целом. Грубость, наглость и нахальство травмируют окружающих, но все же оставляют им какой-то шанс, какую-то надежду справиться с этим злом и что-то ему противопоставить.

Помню, еду я в ленинградском трамвае, и напротив меня сидит пожилой человек, и заходит какая-то шпана на остановке, и начинают они этого старика грубо, нагло и нахально задевать, и тот им что-то возражает, и кто-то из этих наглецов говорит: «Тебе, дед, в могилу давно пора!» А старик отвечает: «Боюсь, что ты с твоей наглостью и туда раньше меня успеешь!» Тут раздался общий смех, и хулиганы как-то стушевались. То есть — имела место грубость, наглость, но старик оказался острый на язык и что-то противопоставил этой наглости.

С хамством же все иначе. Хамство тем и отличается от грубости, наглости и нахальства, что оно непобедимо, что с ним невозможно бороться, что перед ним можно только отступить. И вот я долго думал над всем этим и, в отличие от Набокова, сформулировал, что такое хамство, а именно: хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом — умноженные на безнаказанность. Именно в безнаказанности все дело, в заведомом ощущении ненаказуемости, неподсудности деяний, в том чувстве полнейшей беспомощности, которое охватывает жертву. Именно безнаказанностью своей хамство и убивает вас наповал, вам нечего ему противопоставить, кроме собственного унижения, потому что хамство — это всегда «сверху вниз», это всегда «от сильного — слабому», потому что хамство — это беспомощность одного и безнаказанность другого, потому что хамство — это неравенство.

Это непереводимое слово хамство довлатов сочинение

Десять лет я живу в Америке, причем не просто в Америке, а в безумном, дивном, ужасающем Нью-Йорке, и все поражаюсь отсутствию хамства. Все, что угодно, может произойти здесь с вами, а хамства все-таки нет. Не скажу, что я соскучился по нему, но все же задумываюсь — почему это так: грубые люди при всем американском национальном, я бы сказал, добродушии попадаются, наглые и нахальные — тоже, особенно, извините, в русских районах, но хамства, вот такого настоящего, самоупоенного, заведомо безнаказанного, — в Нью-Йорке практически нет. Здесь вас могут ограбить, но дверью перед вашей физиономией не хлопнут, а это немаловажно.

И тогда я стал думать, припоминать: при каких обстоятельствах мне хамили дома. Как это получалось, как выходило, что вот иду я по улице — тучный, взрослый и даже временами в свою очередь нахальный мужчина, во всяком случае явно не из робких, бывший, между прочим, военнослужащий охраны в лагерях особого режима, закончивший службу в Советской Армии с чем-то вроде медали — «За отвагу, проявленную в конвойных войсках», — и вот иду я по мирной и родной своей улице Рубинштейна в Ленинграде, захожу в гастроном, дожидаюсь своей очереди, и тут со мной происходит что-то странное: я начинаю как-то жалобно закатывать глаза, изгибать широкую поясницу, делать какие-то роющие движения правой ногой, и в голосе моем появляется что-то родственное фальцету малолетнего попрошайки из кинофильма «Путевка в жизнь». Я говорю продавщице, женщине лет шестидесяти: «Девушка, миленькая, будьте добречки, свесьте мне маслица граммчиков сто и колбаски такой, знаете, нежирненькой, граммчиков двести…» И я произношу эти уменьшительные суффиксы, изо всех сил стараясь понравиться этой тетке, которая, между прочим, только что прикрепила к своему бидону записку для своей сменщицы, что-то вроде: «Зина, сметану не разбавляй, я уже разбавила…», и вот я изгибаюсь перед ней в ожидании хамства, потому что у нее есть колбаса, а у меня еще нет, потому что меня — много, а ее — одна, потому что я, в общем-то, с известными оговорками, — интеллигент, а она торгует разбавленной сметаной…

И так же угодливо я всю жизнь разговаривал с официантами, швейцарами, водителями такси, канцелярскими служащими, инспекторами домоуправления — со всеми, кого мы называем «сферой обслуживания». Среди них попадались, конечно, милые и вежливые люди, но на всякий случай изначально я мобилизовывал все уменьшительные суффиксы, потому что эти люди могли сделать мне что-то большое, хорошее, важное, вроде двухсот граммов колбасы, а могли — наоборот — не сделать, и это было бы совершенно естественно, нормально и безнаказанно.

И вот так я прожил 36 лет, и переехал в Америку, и одиннадцатый год живу в Нью-Йорке, и сфера обслуживания здесь — не то пажеский корпус, не то институт благородных девиц, и все вам улыбаются настолько, что первые два года в Америке один мой знакомый писатель из Ленинграда то и дело попадал в неловкое положение, ему казалось, что все продавщицы в него с первого взгляда влюбляются и хотят с ним уединиться, но потом он к этому привык.

И все было бы замечательно, если бы какие-то виды обслуживания — почта, например, или часть общественного транспорта — не находились и здесь в руках государства, что приближает их по типу к социалистическим предприятиям, и хотя до настоящего хамства здешняя почта еще не дошла, но именно здесь я видел молодую женщину за конторкой, с наушниками и с магнитофоном на поясе, которая, глядя на вас, как на целлофановый мешок, слушала одновременно рок-песенки и даже как-то слегка агонизировала в такт. С тех пор я чаще всего пользуюсь услугами частной почтовой компании «Юпиэс», и здесь мне девушки улыбаются так, что поневоле ждешь — вот она назначит тебе в конце разговора свидание, но даже после того, как этого, увы, не происходит, ты все равно оказываешься на улице более или менее довольный собой.

Автор — Сергей Довлатов. Из сборника «Малоизвестный Довлатов», куда вошли менее известные  рассказы автора из ранней прозы, произведения последних лет, эссе, его статьи для газеты «Новый Американец, письма к друзьям, воспоминания о нем приятелей, фотографии.

И все же нам кажется, что при всей точности определения понятия хамства, данное автором, которое по его мнению является неотемлемой частью исключительно советского, постсоветского социума, с ним трудно согласиться. У хамства нет национальности, оно существует повсеместно, просто в каждой стране у него свои, национальные отличительные особенности.

  • Это не очередная сказка манхва читать
  • Это не детские сказки манга
  • Это не очередная сказка мангалиб
  • Это не ответ как пишется
  • Это маски по английски как пишется