Цыферов смешная сказка читать полностью

Разбирала я тут на днях семейный архив и нашла пожелтевшие странички неоконченной сказки, написанной 45 лет назад. автор достиг максимума

Предновогодняя сказка (повествование следователя)

Разбирала я тут на днях семейный архив и нашла пожелтевшие странички неоконченной сказки, написанной 45 лет назад. Автор достиг максимума в своей карьере, защитил докторскую, стал профессором, но сейчас его нет с нами. Позволю себе опубликовать эту сказку сейчас, в новогодние каникулы.

Все ссылки на УК и УПК соответствуют тому времени. Все герои и события, а также место происшествия – вымышленные.

Сергеев, ты почему не работаешь?

(самая настоящая сказка)

Глава первая

Случилось так, что все, кто находился в 11 часов 32 минуты в помещении N-ского отделения, в нарушение всех законов физики и правил перевозки людей и багажа оказались на необитаемом острове. То, что остров необитаем, все решили с самого начала, но потом выяснилось, что, к великому сожалению, мы ошиблись.

Я не берусь как-то объяснить это чудовищное событие, у меня это до сих пор в сознании не укладывается. Не могу также полностью присоединиться к убеждению Гархипкина, который до настоящего времени уверен, будто причиной всему моя разболтанность. Короче, выводов делать я не собираюсь, а просто правдиво и честно опишу все, пусть решают потомки, правда это или выдумка…

Итак, в 11 часов 32 минуты все, кто был в стенах управления, вместе с этими стенами и всем казенным барахлом, начиная с бланков протоколов и кончая шофером Григорьичем вместе с тарантасом, оказались на острове где-то в зоне тропиков. А в помещении в это время были замначальника Гархипкин, его зам зама Кузнечиков, следователь Сладков, завканцелярией Романова, курьер Мякишева, шофер Кравченко, он же Григорьич, девушка, которую в это время допрашивал Сладков; сидевший в кабинете Гархипкина, а, может, стоявший, работник ЛОМ на станции N капитан Бондарь и я. Всего девять человек.

Первым чудесную смену климата уловил успевший опохмелиться Григорьич. Он тосковал, глядя в окно. И когда на месте гаража возникла пальма, а вдалеке заголубел океан, Григорьич пожалел, что пьянствовал вторую неделю.

«Сейчас черти появятся», – уверенно подумал он.

Чертей не было, а буйная растительность не исчезала.

«Пойду проветрюсь», – сказал себе Григорьич и вышел.

Его тарантас стоял на месте, но не замызганном асфальте, а среди высокой и сочной травы, на тряпичной крыше лежал откуда-то упавший кокосовый орех.

«Все, – подумал Григорьич, – отправят лечиться».

Он пальцем потрогал кокос, понюхал его, а затем залез в машину и, вцепившись в баранку, притих.

Вскоре из здания вышел замначальника Гархипкин. Думая о чем-то своем, он устроился в машине рядом с перепуганным Григорьичем и сказал:

– В управление!

Григорьич ошалело посмотрел на начальника, и скупая мужская слеза скатилась по синюшным щекам.

«Будет мне второй выговор, – пронеслось в его мозгу. – Как мне доехать до управления среди этих чертовых пальм?»

Тем временем Гархипкин, успевший оглядеться вокруг и знавший, что вчера он не пил, понял, что пальмы существуют не только в голове преданного шофера. Он вылез из машины и, раздвигая руками африканскую растительность, стал обходить отделение вокруг. Осталось именно отделение: пять кабинетов и коридор. Больше ничего не было – ни остальных отделов, ни гаражей, ни его собственного дома с квартирой на третьем этаже. Большие ярко окрашенные птицы шумно летали над головой представителя закона, гудел океан, бросая мягкие волны на чистый прибрежный песок. В голове Гархипкина, никогда не бывавшего в Малороссии, вертелось: «Це дело трэба разжувати».

Пока Гархипкин совершал обход, пытаясь переварить случившееся, потрясенные борцы за укрепление законности вывалили на крыльцо. Я стоял среди плотной кучки людей, вдыхая воздух, наполненный морской влагой и запахами джунглей. Через лобовое стекло тарантаса сверкали безумные глаза Григорьича. Подошел, снимая с плеч лианы, Лаврентьич (так за глаза называли замначальника).

– Всех прошу в мой кабинет, – произнес он.

Часа три мы все высказывали свои мысли по поводу случившегося, но ничего толком не придумали. Заключительное слово сказал Лаврентьевич:

– Я уверен, что это явление временное. Все встанет на свои места, поэтому ничего не должно меняться. Все должно остаться по-прежнему. Разговоров теперь хватит, все идут по своим местам и работают.

Глава вторая

К вечеру, к глубокому изумлению Гархипкина, ничего не изменилось. В 6 часов 12 минут Николай Иванович Кузнечиков продефилировал мимо канцелярии, вышел за порог и быстро исчез в джунглях. Капитан милиции Бондарь, оправившись после потрясения, деловито рвал с деревьев апельсины и совершенно хладнокровно поедал их, разбрасывая вокруг кожуру. Григорьич не вылезал из тарантаса. Девушка, которую допрашивал Сладков, плакала на крыльце. Добрая Егоровна утешала ее, обещая завтра показать живого крокодила.

Быстро спускалась ночь. Ярко горели звезды, да волчьим светом блистали в ночи Григорьичевы глаза.

Из кладовки выволокли двуствольное ружье и патронташ.

Завканцелярий Люба отпечатала график дежурств, Гархипкин подписал его, и, оказавшийся в списке первым Бондарь с двустволкой в руках встал на крыльце, зорко всматриваясь в темноту.

Ночь была светлой. Вскоре к зданию подошла внушительных размеров обезьяна, посмотрела на милицейскую форму Бондаря и убралась восвояси. С громким криком из джунглей прибежал Николай Иванович Кузнечиков. Его шевелюра развевалась в ночи, как флаг.

Гархипкин не сомкнул глаз всю ночь. Каждые полчаса он вставал и шел проверять посты.

«Главное – бдительность, – размышлял он, – а потом все встанет на места».

На крыльце Бондарь разговаривал со Сладковым. Бондарь рассказывал:

– Эта обезьяна ничего страшного не сделает, постоит да уйдет. Она уже раз приходила…

Гархипкин в это время как раз подошел к ним. Он все слышал и затаил про Бондаря плохое чувство.

«Вот где твоя сущность проявилась, – думал он о Бондаре, – не успели оказаться на острове, он уже меня обезьяной окрестил. Завтра он у меня поплачет!»

Я напрасно пытался уснуть, хотя устроил себе великолепную постель из сдвинутых стульев. За стенами кричала дикая птица, ей вторил из своего тарантаса Григорьич. Женский пол затаился в канцелярии, кто-то из них плакал. Из кабинета зам зама доносился дробный лязг зубов, прерываемый короткими стонами.

Глава третья

Рассвело. Яркие краски проступили вокруг, начисто убивая желание работать. Движение внутри заметно оживилось. Я и Сладков шлялись по кабинетам, Бондарь спал в дверях, обняв двустволку как женщину. Гархипкин что-то сосредоточенно писал.

Второй день начался более спокойно, чем кончился первый. Все несколько привыкли к новой жизни. В канцелярии застучала пишущая машинка, Егоровна подметала пол. Девушка поглядывала на Сладкова.

Ровно в девять часов курьер пригласила всех в кабинет начальника. Григорьича ввели под руки. Я подумал, что скоро, наверное, его придется связывать.

С большой речью выступил тов. Гархипкин. Он вкратце повторил сказанное вчера, что все это – явление временное, долго пилил до конца не проснувшегося Бондаря за плохую профилактику преступлений среди подростков.

Время от времени Николай Лаврентьевич тоскливо смотрел на безмолвные телефоны, снимал трубки, дул в них. Он чувствовал себя без телефонов круглой сиротой. Неимоверным усилием воли он заставил себя перебороть желание куда-нибудь позвонить и закончил свое выступление довольно оптимистично:

– Короче, товарищи, мы должны ориентироваться в трех направлениях: первое – устройство временной жизни в этой местности, второе – налаживание контактов с местными органами власти. Сергеев, перестань смеяться, у тебя через два дня истекает срок по делу. Я вот посмотрю, где ты будешь его продлевать. И наконец, третье направление, и самое главное, – это работа, работа и еще раз работа! Я не допущу, чтобы сроки по делам нарушались. Кстати, Сладков, ты возбуди дело и по данному факту, ну и по факту того, что мы здесь. Возбуди по 206-й, там видно будет. Учти, по хулиганству месячный срок. Поручи вон Бондарю, пусть устанавливает виновных. Это ему не обезьяной обзываться. Теперь слушайте мой приказ № 23 от такого-то такого-то: в силу сложившейся обстановки в целях установления места нахождения N-ского отделения приказываю: курьеру Мякишевой и завканцелярией Романовой выйти к морю и пойти в разные стороны по берегу. Если в определенной точке они встретятся, считать нашим местонахождением остров. Если не встретятся, значит – материк. Выход Мякишевой и Романовой назначить на 14 часов 30 минут. Завканцелярией выписать командировочные удостоверения и выдать аванс как в сельской местности, без взимания страхового сбора. Шоферу Кравченко содержать в исправном виде автомобиль. Возложить обязанности по добыванию пищи на следователя Сладкова, дела Сладкова для окончания передать Сергееву. Зам зама Кузнечикову наладить контакт с местными властями, Бондарю – обеспечение безопасность членов коллектива. Чрезвычайные полномочия возложить на замначальника Гархипкина, ответственность за его действия – на следователя Сергеева. Решить вопрос о дальнейшей судьбе девушки, которую вызвал Сладков. Ты, Сладков, по-милицейски работаешь. Вот ты ее вызвал, оторвал от работы, она теперь без дела болтается. Распишитесь все, что ознакомлены с приказом. Теперь так: Сергеев, иди работай, Кузнечикову и Сладкову разведать окружающую местность и доложить. Все свободны.

Я собрал кипу дел и уплелся в кабинет. Какое-то сомнение насчет приказа грызло мою душу. Как-то жаль было Мякишеву, да и Романову тоже. Под веселое щебетание гигантских птиц я вынес постановление о возбуждении дела по факту совершения неустановленными лицами исключительно циничного хулиганства, в результате которого отделение лишилось возможности осуществлять возложенные на него обязанности, составил карточку, затолкал ее в бутылку, написал сверху: «Город N, ххх», и, добравшись по золотому песку до океана, далеко забросил в воду.

Вернувшись, долго слышал стенания Николая Лаврентьевича, который некстати вспомнил, что сегодня исполком, где ему выступать. Судорожными движениями он хватался за телефонную трубку, тряс ее так, словно хотел вытрясти из телефона его электронную душу. Не ко времени попался я ему на глаза. Среди всей суматохи товарищ Гархипкин не забыл, что я третьего дня задержал одного субчика.

– Ну что, – спросил он, – будем арестовывать? Веди его сюда, я сам с ним побеседую, погляжу на него. Что? А это уж твое дело, где ты его возьмешь. Без личной беседы никаких арестов. Все, иди.

С полным равнодушием я вынес постановление об освобождении из КПЗ, также засунул в бутылку, написал: «N, ххх, Чипизубову». И забросил вслед за карточкой в бушующие волны океана. От нечего делать (товарищ Гархипкин категорически запретил выходить в рабочее время) я еще раз допросил девушку, которую вызвал Сладков.

В обеденный перерыв все вышли на свежий воздух. Бондарь, как сфинкс, стоял с двустволкой на крыльце. Сладков и Кузнечиков еще не вернулись из разведки. Григорьич медленно приходил в себя, жалкое подобие улыбки бродило на его бледных устах. Солнце стояло прямо над головой, жара была невыносимая. В джунглях отовсюду слышались возбужденные голоса, раздавался треск разбиваемых кокосовых орехов: мы питались. Бананы, мандарины и апельсины были поблизости в изобилии. Кокосовые орехи падали систематически. Николай Лаврентьевич, забыв про исполком, с помощью палки, взятой в правую руку, усердно сбивал апельсины и складывал в кучку. Затем помыл руки в роднике и принялся за трапезу, складывая шкурки в расстеленную газету «N-ский рабочий».

Девушка плескалась в океане. На душе было темно.

Через томительных полчаса все собрались на берегу. Курьер Мякишева и завканцелярией Романова стояли в центре бледные, с котомками за плечами, сжимая в руках командировочные удостоверения, с подлинной подписью и печатью. В графе «»ель командировки» находчивая рука Николая Лаврентьевича начертала: «Географические изыскания». Прощание было недолгим, и вскоре согбенные спины слабого пола исчезли в голубой дали.

Товарищ Гархипкин сделал отметку в плане работы: Мякишева и Романова приступили к исполнению возложенных на них обязанностей. Девушка также была пристроена. Минуту подумав, Николай Лаврентьевич издал приказ № 24, в котором принял временно на должность курьера и по совместительству завканцелярией вызванную Сладковым девушку. Еще немного поколебавшись, дописал: «С оплатой по штатному расписанию». На просьбу девушки об авансе разрешил взять два кокосовых ореха сверх нормы, а для себя сделал заметку, что необходимо составить опись имеющихся продуктов и строго придерживаться рациона.

Продолжение следует.

Бабушка разбудила меня рано утром, и мы пошли на ближний увал по землянику. Огород наш упирался дальним пряслом в увал. Через жерди переваливались ветви берез, осин, сосен, одна черемушка катнула под городьбу ягоду, и та взошла прутиком, разрослась на меже среди крапивы и конопляника. Черемушку не срубали, и на ней птички вили гнезда.

Деревня еще тихо спала. Ставни на окнах были закрыты, не топились еще печи, и пастух не выгонял неповоротливых коров за поскотину, на приречный луг.

А по лугу стелился туман, и была от него мокра трава, никли долу цветы куриной слепоты, ромашки приморщили белые ресницы на желтых зрачках.

Енисей тоже был в тумане, скалы на другом берегу, будто подкуренные густым дымом снизу, отдаленно проступали вершинами в поднебесье и словно плыли встречь течению реки.

Неслышная днем, вдруг обнаружила себя Фокинская речка, рассекающая село напополам. Тихо пробежавши мимо кладбища, она начинала гуркотать, плескаться и картаво наговаривать на перекатах. И чем дальше, тем смелей и говорливей делалась, измученная скотом, ребятишками и всяким другим народом, речка: из нее брали воду на поливку гряд, в баню, на питье, на варево и парево, бродили по ней, валили в нее всякий хлам, а она как-то умела и резвость, и светлость свою сберечь.

Вот и наговаривает, наговаривает сама с собой, довольная тем, что пока ее не мутят и не баламутят. Но говор ее внезапно оборвался — прибежала речка к Енисею, споткнулась о его большую воду и, как слишком уж расшумевшееся дитя, пристыженно смолкла. Тонкой волосинкой вплеталась речка в крутые, седоватые валы Енисея, и голос ее сливался с тысячами других речных голосов, и, капля по капле накопив силу, грозно гремела река на порогах, пробивая путь к студеному морю, и растягивал Енисей светлую ниточку деревенской незатейливой речки на многие тысячи верст, и как бы живою жилой деревня наша всегда была соединена с огромной землей.

Кто-то собирался плыть в город и сколачивал салик на Енисее. Звук топора возникал на берегу, проносился поверх, минуя спящее село, ударялся о каменные обрывы увалов и, повторившись под ними, рассыпался многоэхо по распадкам.

Сначала бабушка, а за нею я пролезли меж мокрых от росы жердей и пошли по распадку вверх на увалы. Весной по этому распадку рокотал ручей, гнал талый снег, лесной хлам и камни в наш огород, но летом утихомирился, и бурный его пугь обозначился до блеска промытым камешником.

В распадке уютно дремал туман, и было так тихо, что мы боялись кашлянуть. Бабушка держала меня за руку и все крепче, крепче сжимала ее, будто боялась, что я могу вдруг исчезнуть, провалиться в эту волокнисто-белую тишину. А я боязливо прижимался к ней, к моей живой и теплой бабушке. Под ногами шуршала мелкая ершистая травка. В ней желтели шляпки маслят и краснели рыхлые сыроежки.

Местами мы пригибались, чтобы пролезть под наклонившу- юся сосенку, по кустам переплетались камнеломки, повилика, дедушкины кудри. Мы запугивались в нитках цветов, и тогда из белых чашечек выливались мне за воротник и на голову студеные капли.

Я вздрагивал, ежился, облизывал горьковатые капли с губ, бабушка вытирала мою стриженую голову ладонью или краешком платка и с улыбкой подбадривала, уверяя, что от росы да от дождя люди растут большие-пребольшие.

Туман все плотнее прижимался к земле, волокнистой куделею затянуло село, огороды и палисадники, оставшиеся внизу. Енисей словно бы набух молочной пеною, берега и сам он заснули, успокоились под непроглядной, шум не пропускающей мякотью. Даже на изгибах Фокинской речки появились белые зачесы, видно сделалось, какая она вилючая.

Но светом и теплом все шире разливающегося утра тоньше и тоньше раскатывало туманы, скручивало их валами в распадках, загоняло в потайную дрему тайги.

Топор на Енисее перестал стучать. И тут же залилась, гнусаво запела на улицах березовая пастушья дуда, откликнулись ей со двора коровы, брякнули боталами, сделался слышен скрип ворот. Коровы брели но улицам села, за поскотину, то появляясь в разрывах тумана, то исчезая в нем. Тень Енисея раз-другой обнаружила себя.

Тихо умирали над рекой туманы.

А в распадках и в тайге они будут стоять до высокого солнца, которое хотя еще и не обозначило себя и было за далью гор, где стойко держались снежные беляки, ночами насылающие холод и эти вот густые туманы, что украдчиво ползли к нашему селу в сонное предутрие, но с первыми звуками, с пробуждением людей убирались в лога, ущелья, провалы речек, обращались студеными каплями и питали собой листья, травы, птах, зверушек и все живое, цветущее на земле.

Мы пробили головами устоявшийся в распадке туман и, плывя вверх, брели по нему, будто по мягкой, податливой воде, медленно и бесшумно. Вот туман по грудь нам, по пояс, до колен, и вдруг навстречу из-за дальних увалов полоснуло ярким светом, празднично заискрилось, заиграло в лапках пихтача, на камнях, на валежинах, на упругих шляпках молодых маслят, в каждой травинке и былинке.

Над моей головой встрепенулась птичка, стряхнула горсть искорок и пропела звонким, чистым голосом, как будто она и не спала, будто все время была начеку: «Тить-тить-ти- ти-ррри…».

— Что это, баба?

— Это Зорькина песня.

— Как?

— Зорькина песня. Птичка зорька утро встречает, всех птиц об этом оповещает.

И правда, на голос зорьки — зорянки, ответило сразу несколько голосов — и пошло, и пошло! С неба, с сосен, с берез — отовсюду сыпались на нас искры и такие же яркие, неуловимые, смешавшиеся в единый хор птичьи голоса. Их было много, и один звонче другого, и все-таки Зорькина песня, песня народившегося утра, слышалась яснее других. Зорька улавливала какие-то мгновения, отыскивала почти незаметные щели и вставляла туда свою сыпкую, нехитрую, но такую свежую, каждое утро обновляющуюся песню.

— Зорька поет! Зорька поет! — закричал и запрыгал я.

— Зорька поет, значит, утро идет! — пропела благостным голосом бабушка, и мы поспешили навстречу утру и солнцу, медленно поднимающемуся из-за увалов. Нас провожали и встречали птичьи голоса; нам низко кланялись, обомлевшие от росы и притихшие от песен, сосенки, ели, рябины, березы и боярки.

В росистой траве загорались от солнца красные огоньки земляники. Я наклонился, взял пальцами чугь шершавую, еще только с одного бока опаленную ягодку и осторожно опустил ее в туесок. Руки мои запахли лесом, травой и этой яркой зарею, разметавшейся по всему небу.

А птицы все так же громко и многоголосо славили утро, солнце, и Зорькина песня, песня пробуждающегося дня, вливалась в мое сердце и звучала, звучала, звучала…

Да и по сей день неумолчно звучит.

  • Цыферов смешная сказка читательский дневник
  • Ч рствый как пишется
  • Чает или чаит как пишется
  • Цокот каблуков как пишется
  • Цифрами три миллиона восемьсот тысяч четыре как пишется